Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Не кончил, — сказал Мартин. — Я к началу войны сдал только штук пять экзаменов.

— А теперь? — спросила она. — Что ты думаешь делать?

Мартин смотрел на пламя свечи.

— Честное слово, не знаю. В мои годы трудно снова учиться. И вообще, мне никогда не нравилась юриспруденция…

Бегонья смотрела на него через стол теми же самыми глазами, которыми смотрела семь лет назад: Мартин всегда будет большим ребенком, и каждое слово из него нужно клешами вытягивать.

— Надо же тебе что-то делать, Зверек, — тихо сказала она.

Он зажег окурок, который держал во рту, и выпустил клуб белого дыма.

— Знаю, знаю, — сказал он. — Никак я не выйду из пеленок. Скоро двадцать шесть стукнет, а черт его знает, чем мне заниматься. В армию не пойду, а то… Может, и до сержанта бы дослужился…

Он говорил серьезно, без капли иронии, и Бегонье показалось, что не было этих пяти с лишним лет и снова цветет весенний луг, сверкает на солнце вода. Они с Мартином ходили туда под вечер и лениво опускались в траву на берегу ручья. Под цветущими яблонями они познали чудо своих тел, сотрясаемых бешеным бегом крови, опьяненной весной. Густо летала пыльца, сновали насекомые, ветер осыпал цветочными лепестками открытую, как нива, грудь. Ей исполнилось тогда двадцать два, только что умер ее отец, и началась свобода. Мартину было девятнадцать, он в июне кончал школу. Но она предпочла его всем служащим из министерства, которые со шляпой в руке москитами вертелись около нее. Тогда она еще не знала про мужчин всего того, чему ее научила война, и допустила непростительную ошибку: влюбилась. Но Мартин ловко увернулся. «Если для женитьбы надо работать, — объяснил он ей однажды, — я лучше не буду жениться». Его день рождения был в августе, во время школьных каникул. «Вот я и обречен лениться всю жизнь», — говорил он. И теперь, хоть он и огромный, совсем великан, характер у него все тот же. Сидит перед ней, улыбается, и ей кажется, что все эти годы стерли губкой.

Он полез в карман за сигаретами и вынул сухой цветок — розу, которую Дора, учительница, срезала как-то в саду. Роза сморщилась, почернела, и Элосеги печально на нее посмотрел.

— Не иначе как сувенир, — насмешливо сказала Бегонья. — От какой-нибудь прекрасной крестьянки, которая в тебя влюбилась…

Мартин пожал плечами — цветок совсем засох, даже в книжку не положишь.

— А! — сказал он. — Чепуха.

И бросил его на пол.

Потом поднял глаза на Бегонью и нежно взял ее за руку.

— Ну разве не здорово, что мы с тобой встретились? — сказал он. — Как тесен мир!

* * *

Тело мальчика под надежной охраной перенесли вечером в усадьбу. Филомена и Агеда поставили в гостиной кровать с пологом, украсили ее цветами, и комната хоть на время обрела свой прежний блеск. Серебряные канделябры бросали блики на стены, увешанные воспоминаниями, на шелковые портьеры с кистями, на зеркала, туманные, как пьяное видение, на бесчисленные портреты суровых мужчин в черном и прелестных дам, едва прикрытых волнами газа. Среди всей этой мертвой роскоши солдаты ходили торжественные и тихие. Тело должны были перенести на кладбище на следующий день, и капеллан обещал прийти.

Один из солдат пошел наверх, передать соболезнование хозяйке усадьбы, а остальные трое бродили по залам и гостиным, и дюжины предков насмешливо следили за ними со стен. Лейтенант приказал доставить в «Рай» продовольствие — жестянки кофе, мешочки сахара, консервы. Читая молитвы, две женщины, вконец отощавшие за эти недели, то и дело наведывались в кухню и быстро съедали бутерброд с паштетом или выпивали чашечку настоящего кофе. Еще не дожевав, едва не плача, они возвращались к телу, чтобы молиться о душе ребенка. Солдаты принесли с собой вина и на ступеньках у входа пили по очереди из бутылки — день был нелегкий, приходилось подкрепляться.

Наверху, в спальне, донья Эстанислаа лежала в постели, нюхая одеколон. Ее проводил сюда солдатик лет девятнадцати, который служил в армии всего несколько недель. На его лице — круглом, розовом, гладком — отражалось неподдельное удивление. Он в первый раз в жизни видел настоящую даму и старался изо всех сил, чтобы она не заметила, какие у него плохие манеры. Все в этом доме говорило о таком обществе, о такой жизни, куда его никогда не пустят. Болтать с такой важной сеньорой — это уже чудо, только бы не ударить в грязь лицом.

Когда Агеда сказала ей о смерти Авеля, донья Эстанислаа не выразила удивления. Она подошла к телу — прямая, скованная, — посмотрела на него и любезно разрешила солдату проводить ее наверх.

— Тешишь себя иллюзией, — сказала она, — что встретила зрелое существо, которое поймет тебя и поддержит, но в конце концов приходится смириться с тем, что тебе суждено биться одной. Я много любила, и я богаче теперь, чем другие, а если кто спросит меня, какова любовь, я отвечу, что, подобно Протею, она беспрерывно меняет облик. Я любила цветы и птиц больше, чем людей, и было время, когда я любила дерево. Это было миндальное дерево, оно росло у насыпи и воплощало мою судьбу.

Я пыталась тогда убежать от рока. Со мной происходило что-то ужасное. Все рухнуло мгновенно, в одну секунду. Был грязный сентябрьский день, я хорошо помню, и кто-то одел меня в черное, как на похороны. Я посмотрела в зеркало и едва не застонала. Я увидела, как я бесплодна, опустошена, и ничего нет впереди. И страшная мысль поразила меня: жизнь моя кончена.

Мое лицо ясно говорило об этом, но я не хотела верить. Я хотела убежать от судьбы, я делала все, чтобы уйти от самой себя. Я воображала себя пчелой, цветком, деревом, я хотела обмануть время, и это мне удалось, потому что я все забыла. Поселилась я наверху, среди голубей, в огромной клетке, и подолгу беседовала с ними, целовала их, ласкала, но почти ничего не помню о том времени — только хлопанье крыльев, обрывки воркованья звучат мне по ночам, как эхо, как дальний ветер. Я сама была голубкой. Иногда у меня болели крылья, я клевала зерна, у меня выпадали перья. Долгими часами, в полусне, я следила за тем, как кружатся они и воркуют. Они садились ко мне на плечи. Они целовали меня. Ах, муж говорил, что я безумна! Он хлопотал, чтобы меня забрали. В конце концов, что ему оставалось делать?

Все ожило вокруг меня. Вещи подмигивали мне, кривлялись за моей спиной… Я снова видела моих детей и приставала к ним с расспросами, хотя они и являлись в другом облике. Однажды я нашла их в траве, и мне показалось, что всю меня искололи булавками. Это были они, розовые, шаловливые, как в те времена, когда я их кормила; и они звали меня. Я каждое утро бежала к насыпи, надеялась их там застать. Весной это было очень трудно. Поля покрылись маками и дроком, а они обычно прятались именно в этих цветах. Ветер шевелил вершины сосен и траву на лугу. Мир был голубым и невинным, только я одна искала. Я трогала каждый цветок, я говорила: «Давид, ты здесь? Романо, здесь ли ты?» — и не решалась уйти. Я слышала их смех, легкий, внезапный, а иногда мне удавалось услышать звук их шагов. Я говорила с ними, но очень редко видела их. Зимой они выглядывали из цветов миндаля, и я знала, где они. Тогда я шла в гостиную, открывала окно и играла им на рояле.

Прошло спокойное время; дни, легкие, как перья, как хлопья снега, стали длиннее с Нового года, потом был февраль, март и снова весна. Нависла беда, и мое сердце билось как птица, глубоко в груди. Я ничего не могла сделать, как ни старалась. Я поливала молоком миндальное дерево, следила за тем, чтобы оно оставалось незапятнанно-белым. Однажды мне приснился смутный сон, который я никак не могла вспомнить. Когда я проснулась, ком стоял у меня в горле, и я, как сомнамбула, пошла к окну, отдернула занавеску. День был серый, свинцовый. Птицы летали у самой земли; тишина, злая сообщница, сковала цветы и деревья. Помню, как, спотыкаясь, я шла по лестнице. Наверное, вечером мне дали снотворное, потому что голова была очень тяжелая, Страстная жалость гнала меня к миндальному дереву. Когда я вышла на насыпь, еще ничего не видя, я поняла, что с ним случилась беда. Помочь ему, помочь! Все было поломано; цветы, которыми оно дышало, сорваны у самого стебля. Теперь мои дети скончались. Я смотрела на оборванные лепестки, на неподвижный ствол, на растерянных бабочек. Все было пусто во мне, я только смотрела. Я не могла поверить. Я услышала, как зовет мое тело; «Давид, Романо…» Я ворошила лепестки, стояла на коленях и старалась найти хоть какой-нибудь признак их жизни.

51
{"b":"223417","o":1}