— Вы знаете, бедняжку буквально преследовали несчастья.
— Ну, что ни говори, — сказала Люсия, вытирая глаза платком, — она сама немало постаралась. Это нельзя не признать. Ее методы воспитания…
— Прямо сердце разрывалось! — вздохнула Анхела. — Она набила ему голову всякой дребеденью…
— А что она сделала с Романо! Поверите ли, до десяти лет она водила его в женских платьях и ни за что не разрешала мужу его переодеть.
— Да, Эстанислаа всегда была чудачкой. Помню, еще девушкой она выходила на улицу в маске, и все говорили о ней дурно.
— Говорят, она сбежала из родительского дома с комедиантами. Ее отец с горя бросил плантации на Кубе и переселился в Испанию.
— Во всяком случае, ее несчастному мужу приходилось не сладко. А ее идеи о любви и зрелости духа! Помнишь, что было с этим Олано?
Сестра положила платок в карман, и ее морщинистое лицо съежилось от смеха.
— Никогда не забуду, с каким она видом это рассказывала!..
Ее смех заразил Анхелу.
— И подумать только, Энрике ее не оставил…
— Я никогда не могла понять…
— Бедняжка никогда не отличалась красотой.
— Да уж, что-что…
Они снова засмеялись возбужденным и счастливым смехом, но вдруг вспомнили про Авеля.
— А теперь этот мальчик… Она, наверное, в ужасном состоянии.
— Какой удар…
— Он был такой прелестный…
— Бедняжка!
— Настоящий ангелочек!
— Вот именно, ангелочек!
— Такие души там нужны…
— Господь берет к себе лучших…
Сестры замолчали и с надеждой повернулись к сторожу. Но Педро не сумел ничего сказать. Они испустили глубокий вздох.
— В конце концов, такова жизнь.
— Я всегда говорила.
Помолчали.
— Надо бы нам пойти ее проведать.
— Да, непременно.
— А вы как считаете?
Сторож поскреб в затылке.
— Ну, раз вы с ней такие хорошие подруги…
— Да-да, идем.
Они одновременно встали, но ни та ни другая не двинулись с места. Помолчали опять.
— Знаешь что? — сказала наконец Люсия. — У меня ужасно разболелась голова. Боюсь, дорога мне не под силу.
— Ты думаешь?
— Ах, не знаю!
— Ну, тогда давай не пойдем.
— Может, завтра…
— Да-да, завтра.
Одновременно, как заводные куклы, они опустились в кресла.
— Очень болит?
— Что?
— Ну, голова!
— Нет, не особенно. Уже проходит.
Анхелу вдруг осенило:
— Знаешь, тебе бы надо принять капель.
Как и следовало ожидать, Люсия отказалась. Тогда Анхела повернулась к сторожу.
— Вот видите, моя сестра… — начала она.
* * *
Метрах в двухстах к югу от «Рая» расположилась у костров рота солдат. Скрылось солнце, лес наполнился шорохами. Повара возились у походных кухонь, а солдаты, плотнее запахнув плащи и шинели, ходили взад и вперед, не сводя глаз с извилистых, пляшущих языков пламени.
Говорили главным образом о расстрелянном мальчике. У каждого была в запасе какая-нибудь страшная история, размытая и растушеванная временем, где главную роль играли ребята. «Когда мы входили в Кастельон…» — говорили они. Или: «Вот работал я в одном местечке…» Когда очередь дошла до сержанта Гонсалеса, он охотно рассказал, что случилось с ним в Сан-Фелью несколько дней тому назад, и хотя солдаты сами хорошо знали эту историю, они все же послушали еще раз.
Им не пришлось напрягать воображение — они прекрасно помнили места, которые описывал сержант. Город только что бомбили, и весь портовый район превратился в развалины. Когда войска входили в предместья, жители стали понемногу выползать из своих убежищ. Пустая площадь мгновенно заполнилась народом. Все волновались; мужчины и женщины, солдаты и штатские отдались ощущению братства, столь необходимого после долгой борьбы. Дети залезали на автомобили, женщины обнимали солдат.
Именно тогда под веселый перезвон колоколов Гонсалес, к большому своему удивлению, обнаружил, что у него стащили бумажник. По всей вероятности, это произошло только что, и Гонсалес постарался припомнить, кто это мог сделать. Все указывало на одного мальчишку, хорошенького, как ангелочек, с хитрющими, как у беса, глазами, который носился, словно одержимый, перебегал от солдата к солдату, распевал песни, орал «ура!», всех обнимал, всем бросался на шею. Он появлялся, исчезал, появлялся снова, меняя обличье, словно клоун.
Гонсалес уже отчаялся его поймать, как вдруг увидел, что метрах в пятидесяти мальчишка ревет в объятиях толстого солдата. Не помня себя от злости, он бросился к нему, но мальчишка юркнул в толпу, голося: «Да здравствует Испания!»
Сержант кинулся за ним, расталкивая толпу. У мальчишки было явное преимущество, но он сам терял его, потому что то и дело выкидывал какой-нибудь фортель. У площади на лестнице он искусно подпрыгнул, чем снискал аплодисменты, и, оглашая воздух приветственными криками, ринулся в разрушенные улочки портовой части. Народу там было меньше, Гонсалес стал его нагонять, он повернулся и побежал к солдату, словно собирался кинуться ему на шею. Метрах в двух он остановился, улыбнулся — хитро, как улыбаются сообщнику, — и вывернул карманы: пусто. Потом понял, что ничего так не добьется, и громко заревел.
Он сказал, что у него очень больна мама, а папу замучили красные. И его тоже пытали раскаленными щипцами и горящей соломой; он показал рубцы и царапины на руке. Только он верил в правое дело и не стал петь ихний гимн. Он всегда говорил — лучше смерть, чем измена.
Гонсалес обыскал его с ног до головы, но мальчишка предусмотрительно выбросил краденое. Пока сержант тащил его в центр, он хныкал и божился, что все вернет. Если же Гонсалесу нужны деньги, он войдет с ним в долю, и они поделят добычу. Правда, поделят. Он клялся именем матери.
Потом он увидел, что и так ничего не добьется, и принялся взывать к отцовским чувствам; паясничая и ломаясь, он вещал от имени всех детей Испании. И перед дежурным он клялся, что не виновен, то ухмыляясь, то пуская слезу.
— В жизни не забуду его морду, — заключил Гонсалес. — Тоже из басков был, как эти, здешние. А звали его, если верить бумагам, Пабло Маркес.
* * *
Авель решил наконец сломать стену, которая отделяла его от остальных людей. Он больше не мог выносить полного одиночества в «Раю», где непрестанно говорили и бабушка, и тетя. Донья Эстанислаа, Агеда и даже сама Филомена знали каждая лишь свой язык, и почему-то все они воображали, что именно он, по какой-то чудесной способности, может им помочь. «Я всю жизнь провела среди чужих, — твердили они. — Ты и представить себе не можешь, как хорошо встретить наконец такого человека, как ты, который и поймет, и поможет». Они не могли обойтись без него ни минуты и не давали ему жить так, как живут в его годы.
Ну, с него хватит. Авель вышел из дому, громко хлопнув дверью, и медленно направился к интернату. Он сам себе не признавался, что его тянет к этим эвакуированным. Они были ненамного моложе его, но пользовались полнейшей свободой. Он много раз видел, как они носятся по лесу, и ему очень хотелось с ними играть, но, по своей застенчивости, он ни разу не подошел к ним, не заговорил, даже не решался с ними поздороваться, когда они ему кивали.
Дело в том, что он стеснялся своего вида. Ребята были оборванные и грязные; летом они ходили босиком, без рубашки и, по-видимому, нимало не стеснялись своей бедности. Они были ловкие, быстрые, как и положено в их годы. А он, в самодельных теткиных кофтах, чувствовал себя нелепым и неловким. Он хотел стать таким, как они, совсем таким, чтобы они не заметили никакой разницы. Пестрые кофты мешали; выходя из усадьбы, он прятал их в кустах олеандров.
Голый до пояса, с исцарапанными ногами, он казался себе таким же, как те, взрослым, равным. День в усадьбе тянулся бесконечно долго, и когда никто не видел, Авель уходил следить за ребятами. Они направлялись к лесу небольшими группами, а в лесу стреляли птиц из рогатки и швыряли камни в гнезда. Авель шел за ними на достаточном расстоянии, стараясь, чтобы его не заметили. Когда кто-нибудь из них оборачивался, он прятался в кустах у дороги.