Я слышала много раз, что приходит время, когда какие-то силы начинают бродить в тебе, и тело расцветает, и мужчины оборачиваются, когда ты проходишь по улице. А со мной этого не было. Я жила в какой-то спячке, одна среди книг и игрушек. Весна не приходила.
Я хотела только одного — быть такой, как все, как мои старые подруги, у которых есть и муж и дети. Притаившись в углу, я смотрела, как ведет себя Романо с этой Клод, и спрашивала: „Почему мужчину тянет к женщине? Что есть у женщин такого, чего нет у меня?“ А теперь и он, Романо, покидал меня.
Я поняла, что от судьбы не уйти и остается одно — смириться. Может быть, мне будет легче перейти от детства к старости, чем женщинам, которые знали жизнь и мужчин. У меня были нитки и иголки, и в тот самый вечер я принялась за рукоделье.
Я думала — стоит примириться, и все будет просто. Я не знала, что тело не прощает. Не знала, что смутные сны, похожие на кошмары, становятся до жути простыми, когда к тебе подходит мужчина, и мне страшно тогда, как бы не сделать того, что никогда не смела, и я прошу мадонну, чтоб она состарила меня поскорее».
Агеда остановилась, как будто ей не хватило дыхания, и Авель увидел морщинки на ее лице.
«Ну, а Романо, — продолжала она, — Романо с того дня был совсем как мертвый. Шел сентябрь; ободранные эвкалипты стояли в саду, словно нищие в лохмотьях; поскрипывал громоотвод, монотонно капало из труб, хлопала створка чердачного окна. Последние птицы летели над самой землей и громко кричали. Ждали суровой зимы, и все мы чувствовали, что стареем с каждой минутой.
Мама старалась перед нами казаться спокойной, но, как только мы с папой уходили, она изводила Романо упреками. Она его выдумала, как Давида, — приписывала ему зрелый разум одного человека, силу другого, железную волю третьего, и получался идеальный юноша, одаренный всеми добродетелями, рядом с которым настоящий, живой Романо совсем терялся.
Она удивлялась, например, что он может развлекаться без нее, а когда она узнала, что у него такие же страсти, как у других мужчин, она плакала. Она довольно долго вынашивала мечту о мужчине высшего типа, который во имя любви отказывается от обладания, и в тот день, когда она узнала правду об его отношениях с Клод, она горько упрекала его за измену выдуманному ею идеалу.
И вот однажды я услышала из моей комнаты страшную ссору. В первый раз после ухода Клод Романо повысил голос, не обращая внимания на мамины крики, и отвечал ей. Я застыла на месте. Мама громко закричала. Все двери захлопали сразу, словно буря пронеслась по дому, от галереи до коридора.
Его шаги гулко звенели, как будто он бежал по моей голове. Он рылся в шкафах, перевернул всю комнату. Потом ураган пронесся в обратном направлении — по лестнице, по коридору, по галерее, к выходу. В гараже дремал автомобиль, который он приобрел за несколько месяцев до того. Я слышала, как он завопит мотор — все стекла дрожали. Свет фар осветил на минуту эвкалипты, и гравий захрустел под колесами.
За ужином никто ничего не сказал. Мама и папа уже давно не разговаривали. На этот раз я решила последовать их примеру. Я думала: „Может быть, он разыщет Клод и будет с ней счастлив“. Не помню, видела ли я сны в ту ночь, но знаю хорошо, что много раз просыпалась от страха.
На следующий день, утром, пришла весть из поселка. Автомобиль Романо разбился на шоссе, и нас просили опознать тело.
У самого моста, на дне оврага метров двадцати глубиной, лежала машина вверх колесами, совсем как перевернутая черепаха. Мы спустились вниз, а за нами шли зеваки. Мы не плакали — ни папа, ни мама, ни я. Нам было слишком плохо.
Тело прикрыли простыней, и я не смогла посмотреть. Зато я запомнила итальянских кукол — он взял их с собой, и они болтались, раскачивались на ветру, как марионетки в театре…
Я поискала глазами, нет ли поблизости куклы Смерти, но ее нигде не было».
* * *
«Донья Эстанислаа, — сказала ему Филомена, — женщина очень мудреная, ее надо вот как знать, чтобы с ней поладить. Хозяин, бедняга, не догадался вовремя ее приструнить. Да, дорого он за то поплатился, очень дорого! Я ведь молодого хозяина тоже знала. Наверное, набили тебе голову всякими про него выдумками, только я-то лучше помню, что там у них было.
Когда они на террасе обедали, я все из кухни слышала. Сеньорито Романо ей говорил: „Я такой самый, как все, грубый, — говорит, — и вульгарный. Я не прадедушка какой-нибудь, и не барышня, и не артист из театра“. И пошло — она ему хочет доказать, что он этот, гений, а он свое, обыкновенность свою защищает. „Мы давно сами себя обманываем, — он ей говорит, — боимся прямо посмотреть на вещи. Все питаемся ложью и фантазиями. Ты вот думаешь, я особенно умный, и меня в этом убедила, а я такой, как все“. И хотя она, Филомена, и не видела, ей нетрудно было представить, какое у хозяйки лицо и как она упрямо смотрит, когда спорит против очевидного.
В ту зиму, когда сеньорито уехал, он ей ни одного письма не прислал. Сеньора всякий день ходила за письмами и возвращалась ни с чем. Тяжело было на нее смотреть — забьется в коляске в самый угол, лицо белое как мука, а глаза как у мертвой, По вечерам она сама ему писала, долго. Электричество горело до самой зари.
Ну, а в мае он привез сеньориту Клод, и сеньора чуть с ума не сошла. Прямо умирала от ревности, потому что знала, что сеньорито влюбился и жениться хочет. А сказать боялась, как бы его не рассердить. Только всем было видно, чтó она думает. Не могла она выносить эту самую Клод. В комнате у себя запрется, жалюзи опустит в такую-то жару и сидит, платочек с одеколоном ко лбу прикладывает.
Уехали как-то сеньорию с отцом, пошла она к сеньорите Клод и попросила ее уехать из нашего „Рая“. Говорила она, объясняла, а барышня волосы полощет и ничего ей не отвечает. Только сказала: „Романо — младенец, и вы его плохо воспитали. Вы сами будете виноваты, если с ним что случится“. Потом приходит на кухню и просит, чтоб я ей указала, как пройти на шоссе, к автобусу.
Сеньорито ночью хотел себя жизни лишить. Порезал жилы на руке, пришлось идти за доктором. Сеньора чуть с ума не сошла и во всем обвиняла сеньориту Клод. А когда опасность миновала, никак не могла свою радость скрыть. Все выдумывала всякие планы, а сеньорито голову опустит и слушает, а ни слова не говорит.
И вот один раз — кто его ведает как — он прознал, чтó было у матери с сеньоритою Клод. Донья Эстанислаа упала на колени, молила, просила, чтобы не уходил, а он вырвался, побежал к себе, вещи сложил и в тот же вечер уехал.
Когда он умер, сеньора сошла с ума. Она не один месяц просидела на чердаке, никого не хотела видеть. Думала, что она птичка, и ела одни вареные кукурузные зерна. И с ними громко говорила — с Давидом и Романо.
Как терпения хватило — переняла она почерк сеньорито и стала писать письма всем его знакомым, как будто от него. Писала им, что очень, мол, ему хорошо, что рядом с матерью достиг полного счастья и не хочет жениться на сеньорите Клод. Другие поверили и ей тоже отвечали.
Она и до сих пор пишет, — закончила Филомена, — и мы иногда письма получаем, хоть и война, и блокада, на имя сеньорито».
* * *
Все эти события (туманные, как во сне, населенные жуткими, полоумными людьми, проникающими в его сознание помимо его воли, «из-под полы», как сигареты на черном рынке, или жестянки консервов, или наркотики) закончились очень странно. Дон Энрике, рассказала ему Филомена, был человек конченый и душой и телом. Он стал худой как скелет, ужасно бледный, и дышать ему было все тяжелее. Той весной доктора, которых донья Эстанислаа выписала из Барселоны, признали его безнадежным. «Две-три недели, не больше», — сказали они. Весь дом как будто готовился к смерти, и мимо его спальни проходили молча, как мимо комнаты, где лежит покойник.
Донья Эстанислаа в те дни совсем потеряла терпение. Она суетилась, отдавала приказания направо и налево, говорила по телефону с родными и подругами. Пахло грозой. Это было в разгар лета, с каждым днем становилось жарче. Палило тяжелое свинцовое солнце, земля вся потрескалась, и над террасой в знойном воздухе поднимались горячие целлофановые облачка. К середине июля стало ясно, что дальше так идти не может. Хозяин уже три дня лежал при смерти, и донья Эстанислаа не отлучалась от его изголовья. Каждые полчаса, не говоря ни слова, она меняла холодные компрессы на его груди. Пропасть между ними стала с годами еще глубже, они избегали друг друга со дня смерти Романо. Молча выполняли они теперь свой долг: он не жаловался, она ходила за ним, как добрая христианка.