Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Всем известно, как действовала эта система угнетения на наше сознание: понятия изымались из обращения, критика не облекалась в слова, тайные или высказываемые с крайней предосторожностью мысли скапливались в сердце, в груди и в крови, отравляя нас своим ядом, и утверждалась пассивная форма защиты от монополизированного слова в виде шуток и анекдотов за столиком кафе — этот наш печальный и вечный выпускной клапан. После подобной ядовитой и удушливой атмосферы нынешняя система дозволенной полусвободы — постепенное приведение языка в соответствие с действительностью, конец продолжительной и тягостной эпохи шизофренической жизни в двух различных и несовместимых плоскостях — представляется нам почти подарком. Однако, ослепленное новизной этих перемен, подавляющее большинство граждан не видит обратную сторону медали: затяжные последствия ампутации, жертвами которой оно стало; следы длительного процесса колонизации умов, что, уничтожив всяческое свободное обсуждение идей, зачастую вынуждает людей действовать в рамках небольшого числа манихейских схем, не давая им задумываться ни над истинностью рассматриваемых принципов, ни над степенью поражения языка.

Последствия этого положения вещей у всех на виду: с одной стороны, словесное недержание (столь же опасное, как угарный туман, отравляющий наши города искусственными токсинами); с другой — идеологическое манихейство, сводящее все богатство и разнообразие характеристик зрелого и развитого общества к примитивному двухцветному репертуару «мы» и «они», к кинематографическому делению на «плохих» и «хороших». Кроме препятствий, стоящих перед народными массами, кроме яростного сопротивления «бункера» и тех, кто оплакивает старый порядок, на пути к демократии предстоит преодолеть еще и множество внутренних трудностей — следствия нашей неискушенности в вопросах политического сосуществования, плоды повседневного применения формул-на-все-случаи, зачастую подменяющих естественный процесс критического мышления клановыми или корпоративными проповедями, служащими для наставления оглашенных и посвященных. И если мы действительно хотим избавиться от последствий пережитого угнетения и двинуться по пути, ведущему в свободное, справедливое, достойное и полноценное общество, необходимо незамедлительно избавиться от насажденных схем, исследовать удельный вес понятий и слов; эта необходимость сегодня — не факультативное занятие риторикой, но неотложная задача по национальному оздоровлению.

В статье, написанной на смерть Франко и до сих пор (в соответствии с известным изречением Ларры: «то, что не может быть сказано, не должно быть сказано») не опубликованной в Испании, я уже проанализировал некоторые аспекты проблемы, с которой мы столкнулись сегодня, — я имею в виду пережитое нами длительное гражданское несовершеннолетие: «невозможность голосовать, покупать газеты иных, нежели правительственные, взглядов, читать и смотреть не прошедшие цензуру книги и фильмы, объединяться с другими гражданами, не согласными с официальной линией, протестовать против беззаконий, создавать профсоюзы… Не находя выхода в обычном творческом русле, необъятный потенциал энергии неизбежно выливался в неврозы, озлобленность, алкоголизм, агрессивность, тягу к самоубийству, маленькие личные преисподние. Испанской психиатрии еще предстоит серьезно изучить последствия этой пагубной опеки над массами взрослых людей, вынужденных страдать от сознания собственной ущербности, а в социальном плане обреченных на увечное, инфантильное, отягченное чувством вины поведение. В один день не удастся избавиться от подавлений и табу, от внутренней привычки к подчинению, к некритическому восприятию обусловливающих наше сегодняшнее существование официальных ценностей. Независимо от превратностей политической жизни потребуется очень много усилий, чтобы научить каждого испанца самостоятельно мыслить и действовать. Нужно будет мало-помалу учиться читать и писать без страха, говорить и слушать с подлинной свободой. Народ, который почти сорок лет прожил лишенным ответственности и воли, — народ неизбежно больной, и его выздоровление затянется на срок, прямо пропорциональный длительности самой болезни».

Заявлять, как делают сегодня некоторые, что франкистский режим уже принадлежит прошлому — лишь потому, что имя его основателя почти исчезло не только из официальных и частных бесед, но и с телевидения, радио, из журналов и газет, — означает, на мой взгляд, впадать в заблуждение и заниматься самообманом. Народы, как и отдельные люди, склонны набрасывать глухой покров на те периоды своей истории, с которыми они перестают себя отождествлять, но одним этим от перенесенной травмы не исцелиться. Немцы внезапно перестали говорить об ужасах гитлеризма, французы — о позорных страницах времен оккупации, в СССР же решили, что навсегда покончили с ночью сталинизма одним тем, что назвали ее периодом культа личности. Но, старательно скрытый, недуг продолжает подспудно свое разрушительное действие, что подтверждается нынешним расцветом французских книг и фильмов о временах «Виши» и примирением значительной части населения с насажденным нацистами «новым порядком».

Как бы далека ни казалась сегодня тень самого Франко, следы франкизма в наших душах стереть будет очень трудно. Посибилизм, или наука приспосабливать перо к требованиям цензуры, стал своего рода второй натурой испанских авторов, со всеми вытекающими для них отсюда последствиями: самоцензурой, искусством умолчания, иносказания, аллюзии и полунамека; тем самым одновременно формировалась и читательская аудитория, искушенная в науке чтения между строк и постижения тайных замыслов внешне безобидных и безвредных текстов. Это профессиональное деформирование писателей и читателей играло первостепенную роль в период франкистского режима, особенно в последние его годы. Чтение наших газет и еженедельников трех прошлых лет являет множество примеров этой игры, правила которой, требуя определенных навыков и хотя бы минимального соучастия адресата в авторской гимнастике ума, практически недоступны зарубежному читателю из демократической страны, но вполне ясны для испанца, понимающего изощренность и замысловатость построений писателя, вынужденного прибегать к перифразам и сложным, витиеватым оборотам, чтобы выразить свою мысль.

Породив эту противоестественную систему окольного чтения (от которого голова пошла бы кругом у читателя любой другой, не столь многострадальной, как наша, страны), франкистская цензура одновременно обрекла читателей и авторов на интеллектуальную и моральную атрофию и, что еще хуже, посеяла в них подсознательное чувство вины, от которого, как мне известно из собственного опыта, исключительно трудно избавиться. «Цензура, — пишет французский социолог Жан-Поль Валабрега, — карает разом и донора, и реципиента; как пишущего, так и читающего. Если в уголовном праве ни один закон не наказывает и преступника, и его жертву, то для цензуры нет разделения на виновных и жертв. Здесь виновны все — за исключением, разумеется, цензора. Все считаются потенциальными сообщниками. Все становятся укрывателями. Таким образом, если взглянуть на нее с той точки обзора, в которой находится цензор, мы увидим, что цензура обращена к своего рода предполагаемой всеобщей виновности». Это рассуждение помогает нам понять двойственность положения испанских писателей не только на протяжении последних тридцати девяти лет, но и во все исторические эпохи (то есть ставшую правилом, а не исключением!), в которые они жили под властью палаческих, идеологически тоталитарных режимов. Неизбежность подцензурного существования и пассивное примирение с посибилизмом в значительной степени повинны в отсталости, ограниченности и слабости наших авторов, обреченных при франкизме — как и в другие времена — на изгнание или полуправду. Посибилизм предполагает самоцензуру и в конечном счете сговор между цензором и писателем.

Необходимость писать, сообразуясь с определенными нормами, оборачивается значительным ущемлением творческих способностей автора и постоянным болезненным страхом их реализации. Именно этим объясняется явление, против которого я уже не раз выступал: оккупация языка — нашего языка, на котором мы ежедневно говорим и читаем, — всеобъемлющей кастой, калечащей его скрытым насилием над выразительными возможностями. Мы вполне серьезно можем говорить об оккупированных языках, как говорим об оккупированных странах, и потому творческая личность в первом случае должна стать на тот же путь, что истинный патриот — во втором: на путь сопротивления и борьбы, для чего необходимо порвать со всеми клише и стереотипами языка и мышления (вроде неуместной фамильярности по отношению к Пабло, Рафаэлю и Федерико, как в свое время — к Рамиро и Хосе Антонио), со всеми мифами и тюрьмами разума, среди которых, иногда сама того не сознавая, эта творческая личность существует. Очевидно, что эта позиция, подобная позиции партизана или вольного стрелка в оккупированной стране, требует героической повседневной борьбы от писателя, не пожелавшего покинуть родину и не мирящегося с выхолащивающим действием посибилизма. Потому не случайно, что большая часть самых значительных и долговечных произведений, написанных или созданных во время длительного правления Франко, принадлежит испанцам, жившим и работавшим за границей: Америко Кастро, Бунюэлю, Альберти, Семпруну, Максу Аубу, Аррабалю, Луису Сернуде. Любое литературное или художественное творчество обусловлено совокупностью факторов, отчасти не зависящих от воли создателя: оно всегда — плод индивидуального труда и в то же время исторической обстановки, в которой существует автор. Как и научный поиск или философская мысль, литературное творчество не может успешно развиваться без необходимого минимума благоприятных обстоятельств; когда же таковых нет, создатель имеет право эмигрировать и искать подходящие для себя условия, без которых его произведение не обретет жизнь. Наличие цензуры — сколь «либеральной» ни была бы она сегодня, после смерти Франко, — представляет собой непреодолимое препятствие для подъема испанской культуры на уровень французской, английской, немецкой или итальянской. Разумеется, и у нас есть несколько блестящих, стоящих особняком писателей, которые, как говорил недавно один молодой автор, «напоминают испанской литературе ее место». Но одна ласточка (или несколько ласточек) весны не делает.

116
{"b":"223417","o":1}