Никон дернулся, поднял голову. Испуганно осмотрелся. Видение было страшным. Били его тогда, в Новгороде, люто. До сих пор ребра, поломанные чернью, ноют к непогоде.
Он потянулся, крикнул Феодосия. Тот помог встать, раздел бережно и любовно патриарха, уложил в постель. Нагрел возле печки одеяло, укутал Никона, который, не мигая, глядел на негасимый огонек лампады.
Всплывало перед глазами Никона прошлое, но вспоминал он только приятное.
Как ездил, чтобы укрепить власть церкви, за мощами митрополита Филиппа в Соловки, как с горделивой радостью читал у гроба удушенного архиерея слезное, униженное прошение государя к покойному: не сердись, мол, святой старец, прости царю Ивану грех его, вернись в богом хранимую Москву… Как часто перечитывал письмо государя о смерти патриарха Иосифа, прятал улыбку, понимал намеки — его, Никона, готовят на патриарший престол. Вспоминал, как на коленях упрашивали его Алексей Михайлович и собор принять патриаршество, а он отказывался, глядя на склоненные у его ног царскую и боярские головы. «Будут ли меня почитать как архиепископа и отца верховнейшего и дадут ли мне устроить церковь?» Никон помнит, как онемела, вцепившаяся в гроб Филиппа рука, когда ждал ответа. «Будем, будем», — загудело в Успенском соборе, а новый патриарх наслаждался умоляющими глазами Алексея Михайловича, фальшиво-радостными улыбками архиереев… Вспомнил, как остался в Москве, а потом выехал с царской семьей в Вязьму, когда царь уехал к войскам под Смоленск. Был мор. И он, Никон, издавал указы, запер столицу, почти всю вымершую. Его боялись, ненавидели за крутой нрав, но любое повеление, малейшее движение бровей понимались и с готовностью выполнялись. Сладостное время!
Он, патриарх, держал в своей руке смутную, извоевавшуюся, обескровленную, выкошенную моровой язвой Русь и то слал полки на юг, то приказывал заколачивать избы и терема, сжигал зачумленных: сильных и слабых, бояр и смердов.
— Лепота, — слабо вздохнул патриарх и уснул, так и избежав воспоминаний о том, как хотел напугать царя и всю Россию, бросив патриаршество, ожидая, что с мольбами и слезами будут звать назад, и как бесился, зверел, проклиная всех и вся, когда понял, что звать, умолять не будут; как был выгнан, явившись в Москву без приглашения, и, оплеванный, с останавливающимся от стыда сердцем, должен был под конвоем, под хохот и улюлюканье стражи вернуться в Воскресенск, в свой Ново-Иерусалимский монастырь…
Утром, когда за тусклыми пластинами слюдяного окошечка только-только стало светать, Никон, сгорбившись, навалившись грудью на стол, уже завтракал. В келье — душно. Феодосий постарался, топил всю ночь. Но патриарха то кидало в жар, отчего потная испарина покрывала лоб, то окатывало холодной волной озноба — вспоминал вчерашнее судилище. Он вяло теребил стерлядь, лениво, сонно жевал. Руки мелко дрожали, и щеку иногда сводила судорога. Никон торопливо прижимал к этому месту кулак, чтобы Феодосий не заметил.
Тот стоял у двери, по привычке всунув руки в рукава рясы, шевелил беззвучно губами — молитвы читал.
— Велели поспешить, святой отец, — негромко напомнил он.
— Подождут! — рявкнул зло Никон, но трапезничать перестал. Вытер губы. Перекрестился.
Привычно встал перед Феодосием. Эконом надел на него черный клобук с белым, крупного жемчуга крестом.
На улице патриарх чуть не задохнулся от крепкого, пахучего морозного воздуха. После духоты и угара кельи голова закружилась, и Никон торопливо схватился, качнувшись, за резную балясину крыльца.
Двор Кремля затянуло белой дымкой. Смутно серели зубчатые тени стен и приземистых, кроме Спасской, бывшей Фроловской, башен.
Бояре Никита Одоевский и Юрий Долгорукий топтались у крыльца, смеялись, вспоминая вчерашний пир у государя. Пар белыми клубочками вырывался из ртов, долго не таял в воздухе. Бояре увидели Никона, сделали постные лица, припрятали в бороды ухмылки. Никон насупился, благословил. Одоевский и Долгорукий поклонились, но к целованию руки не подошли. Патриарх поджал губы, подождал недолго и пошел к Успенскому собору.
— Э-э! — неуверенно окликнул Одоевский. — Не туда.
Никон замер, оцепенел от такого обращения.
Боярин Никита оттирал замерзшее ухо, прятал глаза. Мялся, не знал, как обратиться.
— Велено… — Он высморкался. — Велено в Чудов монастырь, в церковь Благовещения.
Патриарх повернул к нему голову, и Одоевский попятился — я-то, дескать, при чем? Никон круто развернулся. Шуба упала у него с плеч. Феодосий и Долгорукий бросились к ней, подняли. Догнали патриарха, набросили на него шубу.
Церковь выглядела празднично. В желтоватом веселом мерцании свечей, блеске серебряного паникадила, сиянии окладов и риз образов ярко белели, алели шелка мантий, сверкали цветными искрами каменья митр.
Никон вошел стремительно. Оперся о посох, замер, и черная фигура его, неожиданно появившаяся в этом сверкающем многоцветье церкви, показалась всем нелепой и мрачной. Патриарх, притворяясь равнодушным, лениво осмотрел собравшихся. Прищурился. Бегло оглядел церковь еще раз. Царя не было. Никон выпятил нижнюю губу, задумался. Принял удобную позу, приготовился к расспросам и тут же понял: расспросов не будет.
Александрийский патриарх Паисий огладил бороду, поправил наперсный крест, вытянул перед собой худые коричневые руки, и новгородский Питирим всунул в них узкий лист пергамента.
— «По изволению святого духа и по власти патриархов, — дребезжащим голосом читал по-гречески Паисий, — Никон отныне не патриарх, не имеет права священнодействовать, и отныне он простой инок Никон».
Лицо Никона покрылось красными пятнами. Он опустил голову, спрятал глаза под сошедшимися бровями.
— «Призванный на собор Никон явился не смиренным образом, — монотонно продолжал Паисий, и слышно было, когда он переводил дыхание, как потрескивают свечи, — но осуждал нас, говорил, будто у нас нет древних престолов, и наши патриаршие рассуждения называл блудословием и баснями».
Никон кашлянул. Все вздрогнули, испуганно, встревоженно взглянули на него. Он улыбнулся, отмахнулся слабо ладонью: «Продолжайте!»
Паисий дочитал. Рязанский митрополит Илларион поднял лист к самым глазам и торопливо, путая слова, прочитал то же самое по-русски. Никон слушал внимательно, даже ухом к старцу повернулся. Крепился, кусал в кровь губы, но чувствовал — подкатывает под сердце, раздирает грудь страшное, неуправляемое желание взвыть, заорать, крушить все, ломать, визжать, топать, смешать с кровью и грязью это сборище. Красные, желтые круги плыли перед глазами Никона. Он видел, как в этих кругах ныряет лицо Иллариона, как шевелятся его губы, встопорщивая редкие белые усы, и казалось ему, что рязанский митрополит кривляется, подмигивает, ухмыляется, строит рожи. Никон не выдержал, гаркнул так, что колыхнулось пламя свечей.
— Если я достоин осуждения, то зачем вы, как вора, привели меня тайно в эту церковку?! Зачем здесь нет царского величества? Я принял патриарший жезл в Соборной церкви. — Он на вытянутых руках выкинул далеко перед собой посох. Голос гремел: — Принял патриаршество перед народом российским по его, царя и собора просьбе. Пусть они и судят! Туда, к люду московскому, в церковь Успения ведите…
— Там ли, здесь ли — все равно, — перебил Лигарид.
Никон оскалился, всем телом повернулся к нему.
— Дело совершается именем народа, советом царя и всех благочинных архиереев, — скучным голосом закончил Лигарид.
Александрийский Паисий и антиохийский Макарий медленно, будто плывя, подошли к Никону.
— Сними знаки святительские, — буднично пояснил Лигарид.
Никон крутил головой, заглядывал в лица вселенских патриархов. Лица были равнодушные.
— Нате, возьмите. — Он сдернул с головы клобук, начал отколупывать ногтем жемчужины. Не получилось. Вцепился зубами, дернул. Волосы разметались, рассыпались по плечам. Никон поднял голову, встретился взглядом с Лигаридом, швырнул клобук ему в лицо: — Возьми, разделишь с этими! — кивнул на патриархов. Потянул через голову панагию. Цепь запуталась в волосах, в бороде. Никон торопливо дернул ее, взвыл от боли, вырвав клок бороды. — Хватайте, делите. Достанется каждому золотников по пяти, по шести. Сгодится вам на пропитание.