Стрелец, оглядываясь на патриарха, торопливо бил Аввакума черешком бердыша. Все норовил в рот попасть.
Никон так сильно сжал в руке панагию, что серебро оправы и самоцветы врезались в ладонь, дернул раздраженно. Цепь больно резанула по шее. Патриарх поморщился, мотнул головой, повернулся и вышел. А вслед ему рвался захлебывающийся крик протопопа и мягко, словно дворовая девка перину выбивает, частили удары бердыша стрельца.
— Сластолюбец, пьяница, греха желатель! — догоняли Никона вопли Аввакума. — Не уйдешь от меня! Выдавлю из вас сок-от, выдавлю. Перережу, как собак… а-а-а! — всех развешу по дубью…
Патриарх, расхлестывая в быстром шаге лужи, шел прочь, и дворня, увидев его, цепенела. Страшен ликом был Никон.
Аввакума привезли в Кремль, когда Никон спешил к обедне. Он шел из Патриаршьих палат, где смотрел — ладно ли мастера Мироварню изукрасили, и увидел, как из Фроловских ворот появилась окруженная стрельцами плохонькая телега. В ней Аввакум, растянутый за руки цепями.
Протопоп задирал затвердевшую от крови бороду, щурился на золотые луковки церквей Благовещения, Ризположения, Спаса-на-бору, слезливо морщился, улыбался разбитыми, запекшимися губами. Дернул было рукой — перекреститься хотел, покосился на цепи. Арсений, позевывая, равнодушно брел рядом с телегой, подергивал вожжи, покрикивал на спотыкающуюся лядащую клячонку. Брел за телегой московский люд, скорбный, обомлевший, опечаленный. Ковыляли Христа ради юродивые, тащили на жилистых плечах медные кресты, гремели веригами. Сопели в бороды посадские, скребли в кровь макушки, крутили лохматыми головами. Обтирали рукавами слезы, старухи. Молодухи терли кулаками покрасневшие глаза, слезно поскуливали.
Никон отвернулся, вошел в гулкую полутьму собора. Хотел пройти в алтарь, приготовиться к службе, но на ходу развернулся, подошел к царскому месту.
— Привезли! — отрывисто доложил Алексею Михайловичу.
У того сморщился лоб. Государь с силой потер его ладонью.
— Лаяться будет? — спросил тихо.
— Будет, — заверил патриарх. — Почище Ваньки Неронова да Логгина. Не токмо в лицо плевать да рубахи швырять начнет, а и драку учинит.
— Ах ты, господи, в храме-то… — Алексей Михайлович вздохнул. Приложился губами к холеной руке Никона. — Ты уж, святой отец, — он просительно посмотрел снизу вверх, — ты уж, ради такого дня, помягче бы, а? Ушли его куда-нибудь, и господь с ним.
— Расстригу! — заскрипел зубами патриарх. Размашисто благословил Алексея Михайловича и ушел в алтарь.
Всю службу смаковал он картину, стоявшую перед глазами, — Аввакум с разбитым лицом, растянутый за руки… Но постепенно, как всегда, когда видел Никон склоненного перед ним государя, видел влюбленные глаза прихожан, на душе становилось сладостно, легко, светло. Он вслушивался в ангельские голоса хора, всматривался в печальное лицо Владимирской божьей матери, и знакомое радостное чувство наполняло его: вот он, Никон, пащенок Никитка, как звала его мачеха, сын смерда Мины — первый теперь после бога человек, и нет никого сильней и могущественней его. Патриарх всматривался в икону «Древо государства Российского», и казалось ему, что это он, а не митрополит Петр поливает мощное дерево — Русь, его радением и заботами набирает силы, крепнет на удивление и страх иноземцам могучий дуб — государство Российское. И пусть копошатся у его корней, подрывают их злобствующие вепри — Аввакумка со товарищи — древо государства, впитав соки истинной восточной веры, будет стоять неколебимо и вечно. Будет так, будет!
Октависто, бархатным басом гудел дьякон; строго, словно передоверяя власть, всматривался в патриарха Спас Ярое Око. Висели, тая, душистые ленты ладанного дыма, и Никон, умиляясь, с радостью прислушивался к себе и чувствовал: тает в нем, тает, как этот дым, ожидание расправы над Аввакумом, улетучивается злоба и лютость…
После обедни умиротворенный патриарх неспешно вышел на паперть. Взмахнул рукой — и отшатнулись, оттекли от Аввакума ферязи, однорядки, охабни, опашни, зипуны, кафтаны, лохмотья, пестрой, многоцветной толпой окружавшие протопопа.
Аввакум, морщась, растирал изъеденные железом запястья, чесал, постанывая, гноящиеся струпья на груди. Он подслеповато всматривался в жену. Ее, позеленевшую от горя, оттирал бердышом стрелец. Настасья Марковна послушно пятилась назад. Но ни стрельца, ни толпы не видела. Надрывался в крике восьмидневный грудняшка Корнилий, ловил красными замерзшими руками лицо матери, но та недовольно дергала головой, вытягивала шею, искала взгляд мужа.
— Протопоп! — негромко, но раскатисто позвал Никон.
Аввакум на миг повернул к нему распухшее лицо с черным заплывшим глазом и опять отвернулся.
— Протопоп! — уже нетерпеливей и властней зыкнул Никон. Стукнул посохом в камень крыльца. — Я, великий государь, старейший Никон, архиепископ Московский и всея Великая, Малыя и Белыя России и многих епархий патриарх, спрашиваю: раскаялся ли ты в ереси и признаешь ли каноны истинной православной церкви?
Аввакум медленно, всем телом развернулся. Потянул цепь, поднял к своему лицу грязную руку, осмотрел ее. Неторопливо сложил пальцы в троеперстие и, разглядывая их, втиснул большой палец между указательным и средним.
— Это, что ли, признать? — вдруг визгливо, по-юродски крикнул он и ткнул кукиш в сторону Никона. — Это?! Никогда!
Опустила глаза патриархова свита. Замерли стрельцы. Ахнула толпа.
— Не глумись, — с угрозой потребовал Никон. — Три перста есть символ трех ипостасей божьих…
— Три перста есть кукиш, клеймо антихристово! — закричал на всю площадь протопоп.
— Молчи, дурак! — Никон шагнул к нему, схватил за грудь, притянул Аввакума к себе, уперся в его расширившиеся глаза взглядом. — Тремя перстами первосвятители знамение клали…
— Никоне, Никоне, — не слушая, запричитал протопоп, кривя сухие, в черной коросте губы. Глаз не отводил, смотрел дерзко, с вызовом. — Что делаешь с православными? Пошто веру отцов и дедов рушишь? Пошто над церковью глумишься? К папе Русь прислонить хочешь?
Патриарх застонал, тряхнул протопопа. Истлевшая рубаха мягко поползла, клочья ее остались в руке Никона. Он брезгливо посмотрел на этот зловонный ком тряпья, швырнул его в лицо Аввакуму.
— Русь верой своей сильна, — звонко, по-молодому кричал Аввакум. — Дедовскими заветами сильна. На том стоим!
Колыхнулась толпа, подалась вперед.
— Ох, ох, Русь, — кликушествовал протопоп. — Чего тебе захотелось чужих обычаев? Чего тебе захотелось к немцам, к латинянам в наложницы идти?
— Опомнись, безумный! — взревел Никон. — Какие немцы? Какие латиняне? — Он обвел толпу бешеным взглядом. — Не я ли хотел православную церковь по древлим греческим законам устроить? Здесь! На Руси! И ее, неверными обесчещенную, у нас в чистоте возродить! Во всем, в самой малой малости первоапостольские заветы соблюсти — значит чистую и истинную веру сохранить! Потому и книги править велел, потому и троеперстие почитать велел, что так в греческой церкви заведено. Только очистившись от скверны вашего невежества и самочинства, можем принять мы духовный стяг из ослабших рук греческих первосвященников и утвердить его здесь, в Москве! — Патриарх раскинул руки, голос его зазвенел. — Здесь третий Рим! Здесь будет и истинная православная церковь! Единая и соблюдением законов сильная! А сильная и единая церковь народ наш сделает сильным духом. А духовно единый народ мощь и величие России придаст. И тогда Россия, аки сокол, над всеми иными странами взлетит и над всем миром могущество свое утвердит! Мир и единство несу я!
— Не мир, не мир, — закричал Аввакум, — а мор и раздор несешь ты! В чем единение ищешь? В подражании греческой церкви? Она нам не указ! Не указ нам учения иноземные! — Протопоп обвел взглядом народ, и опять колыхнулся московский люд, подвинулся на шаг к протопопу. — Мы верой святых и мучеников наших, российских, сильны и едины. И другим кланяться не будем! — Аввакум нагло ощерился. — Святые отцы наши так знамение клали! — Он поднял вверх два черных пальца, пошевелил ими. — Так нас учили, так и мы персты складывать должны!