Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Не оставлять же большевикам, — говорил он резонно. — Берите и не забывайте несчастного Мурусиму. Быть может, мы скоро встретимся. Берите, носите, если только вам позволят носить красивые платья.

Он раздал вагона три шелка, не забыв записать, кто и сколько его получил.

После большевиков он сгинул. Месяца через два его встретили на Семеновском базаре продающим японские зубные щетки. Вид его был ужасен. Кто-то тайком накормил его на кухне и подарил пару белья.

— Отчего бы вам не уехать домой, Мурусима?

— Мне? Вы смеетесь! Я — вор. Я не продал шелка и не вернул его стоимость банку. Родина меня предала.

Он стал доставать старым знакомым дешевую контрабанду: чулки, сигареты, бритвы.

Почти нищий, он сохранил широкие жесты богатого человека. Никто не смел, из боязни обидеть, отказаться от его трогательных подарков.

— Это за то, что вы когда-то у меня покупали, — говорил он. — В несчастье я вспоминаю всех осуществлявших мое благополучие.

Многие из знакомых работали у большевиков, и дружба со старым японцем была рискованной. Но он бывал так трогателен, когда входил, запыхавшись, и, быстро вертя своей черной, седеющей и от седины будто пыльной головой, рассказывал, что дела его пошли в гору и он будет торговать рыбой, что язык не поворачивался сказать ему грубость. Как-никак, а многие прожили с Мурусимой десятки лет, дружили, вместе ходили в театры, вместе выписывали журналы и вместе жили летом на даче, где-нибудь возле Океанской.

И старик дарил дешевый халатик из пестрого японского ситца или старую ширму, расписанную багровыми птицами.

И вдруг пропал, сгинул, потерялся бесследно. Говорили, что кто-то повстречал его на Посьете укладчиком рыбы на промысле. Другие видели Мурусиму рулевым на шаланде. Третьи… Но тут он явился столь же неожиданно, как и пропал. Он важно сошел с парохода-экспресса, прибывшего из Иокогамы, и проследовал в гостиницу «Золотой Рог».

Старые знакомые дрогнули. И было отчего. Скоро припомнил им Мурусима и шелк и ширмы…

Прощаясь, Мурусима сказал Шарапову:

— В случае, если я замечу что-нибудь опасное, я уйду на северо-восток — скажем, к бухте Терней. Там начальствует некто Зарецкий, добряк, широкая душа, милейший человек. Там тогда и ищите.

— Тяжеленько будет найти. Ишь куда лезете! Стоит ли? Добрых тысяча километров от границы. Север, морозы… — ответил Шарапов, но Мурусима только развел руками.

3

В сентябре, проводив Ольгу на север, Шлегель из бухты Терней пробрался тайгой на Нижний Амур. Вид начатого города был потрясающе хаотичен. Склады горючего стояли рядом с жилищами, а больница ютилась вдалеке от жилищ, на каждом шагу торчали машины, и всюду на пустырях стояли знаки, гласившие, что это место заводов, клубов и яслей. Значки эти переносили с пустыря на пустырь, а потом поставили все вместе за стеной конторы. Никакого воображения не хватало понять в толчее, сутолоке и безобразии площадки, что получится дальше.

Этот начальный вид пугал неопытных. Трудно было себе представить, чтобы из этой грязи, бревен, сора, взорванной земли и машин, перепутавших свое назначение, можно было организовать что-нибудь серьезное.

Поэтому все говорили о быте, и он казался страшнее, чем был. Героика собственных дел познавалась, только когда человек заболевал или получал отпуск. Он вдруг просыпался тогда в ужасе от своего упорства.

Те, кто были здоровы, не имели времени продумать и охватить сделанного. Труд их был тяжел и от тяжести казался маленьким, незначительным, а с мировой точки зрения особенно ничтожным. Но когда им рассказывали о планах всего строительства на Дальнем Востоке, в котором их город был всего одной деталью, они переводили планы на бревна и кубометры земли, на трудодни и начинали тогда понимать, что участвуют в необыкновенном деле необычайного века, и им хотелось самим переделан, все это великое дело до конца.

Шлегель жил у Янкова. По вечерам они старались по зажигать огня из-за комаров и все же ходили с окровавленными щеками и опухшими глазами.

— Нечистая сила, а не природа, — хрипел Янков. — Уничтожить бы ее к чертям. Развели тайгу, а человек в ней жить не может. Вырубить бы ее к чертям и выжечь да рассадить свои парки.

— Нечего ожидать, жги, — говорил Шлегель.

— Сила не берет.

— Тогда сиди и молчи.

Шлегель приехал предупредить, что в большое строительное сражение вливаются свежие части — идут лесорубы из Архангельска, каменщики с Украины, инженеры с Волги, что новый город по частям заказан и строится на ленинградских и украинских заводах и движется армией ящиков в поездах и на пароходах.

— Пора заказывать и будущие кадры, — говорил он. — Думали об этом?

— Много надо, Семен Ароныч. Специальные вузы придется открывать.

— Ну и что ж, откроем.

— Корабельных мастеров надо? — Надо. Судостроителей, электромонтеров, электриков надо? — Надо. Всего, я думаю, тысяч десять на первые годы.

— Пора заказывать, — торопил Шлегель. — Пока людей соберете да выучите — глядишь, и город будет готов.

Он торопил с заказом на людей не зря. Люди были нужны.

В тот же год мореходная школа большого города была приписана к таежной стройке, в корабельный техникум подброшены кадры и стипендии, а в технических вузах столиц забронированы за новым городом в тайге десятки людей.

Город строился теперь всюду — от океана до океана, во всю ширину страны, связывая воедино судьбы многих людей в разных углах страны.

В сентябре сами собой родились две новые профессии — поэта и парикмахера. Инженер Лубенцов, тот самый, которого отправляли в Кисловодск за «слабый характер», но потом оставили по настоянию Шотмана, сломав ногу на рубке, объявил себя на время отдыха парикмахером. Лубенцов был горняком по профессии и на строительство города попал временно, на зиму. Нужно было валить тайгу, и ему дали в руки топор.

А слесарь Горин, лежа в лихорадке, стал писать песни. Репертуар их обоих вначале был прост. Лубенцов подстригал косички на висках и шее и вырывал волосы под так называемый второй номер. Мучительное удовольствие это не всякий мог выдержать, но Лубенцов был упорен и совершенствовался. Постигнув тайны безболезненной стрижки, он изобрел три фасона — «голяк», «чубчик» и «Евгений Онегин». Обрадованный льготами и всеобщим вниманием, он разработал затем дамскую прическу «АН». Фантастическая путаница волос, кое-где нечаянно тронутых ножницами, поразительно напоминала колтун, но выбирать было не из чего. Оставалось надеяться на талант Лубенцова и верить его упорству. К зиме он ожидал освоения высших ступеней техники.

А слесарь Горин писал лозунги в клубе и эпитафии на могилах. Он делал также надписи на венках и бичевал шкурников и лодырей в стенной газете.

Теперь он умирал, обескровленный язвой желудка. И хотя все его обнадеживали, он знал, что смерть неминуема, и не огорчался этим. О себе он сначала написал так:

«Первый поэт великого города — Горин», но потом переделал на «Самый ранний поэт Горин», на «Поэт из первой партии строителей», на «Поэт от мая до сентября 1932 года». Он умер на варианте:

«Я первый стал сочинять песни и лозунги на строительстве города. Я сочинил девятьсот лозунгов, тридцать одну надпись на плакатах и двести надписей на могилах. Меня звали Горин. Я хочу, чтобы на нашем кладбище потом разбили парк отдыха».

Первый бал с танцами был еще в июле, в день электричества, в сентябре же налегли на экскурсии, потому что был особенно светел и легок сентябрь, последний месяц перед морозами и ветрами.

В сентябре были неправдоподобно тихи и сонны чащобы, покинутые птицами. Как бы искусанные до крови клещами, не шелохнувшись, стояли развесистые клены. Все чище, все выше и незаметнее делалось небо, все шире проглядывали сквозь лысеющий лес горизонты. Желто-веснушчатый дубовый лист становился калянее, звонче. Стихи первых поэтов переписывали на фанерные щиты и выставляли перед палатками, как расписание настроений.

74
{"b":"223343","o":1}