Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Страна обживала новые города, холила по новым дорогам, пела новые песни, и любила, и мыслила, как только раз или два в истории мира удавалось мыслить самым великим людям.

И этот маленький красноармеец, прошедший тысячи километров, был одним из рядовых великанов начинающейся великой жизни.

В его душе, не знавшей старых чувств, революция значилась счастьем и радостью. Он так понимал ее, и ни разу еще не ошибся.

Слова Лубенцова о нескольких женах — обычные слова лет десять или даже восемь назад — привели его в ярость.

Он вышел в предбанник и не вернулся. В бане все уже спали. Стала засыпать и Ольга, хоть и страшновато сделалось ей от лубенцовских рассказов.

Неясный, в темноте, необъяснимый шорох возле лавки Олимпиады казался воображаемым. Но потом Ольга уловила несколько слов, взмах руки, скольжение босой ноги по полу.

— Ой, до чего страшно! — шепнула она сама себе и тихо поползла в самый дальний угол полатей, к печке.

Закусив губы и до боли наморщив лоб, она пыталась не потерять этих шорохов за звоном в ушах. Уши ее пели, в них звенело что-то тоненькое и острое и расходилось кругами, как вода. По временам она ничего не слышала. Привстав, она провела вокруг себя рукой и всмотрелась в темноту. Движения успокоили ее, слух освободился от звона. Она легла, облегченно потея. Вдруг шорох босой ступни возник рядом. Звон заложил уши.

«На всю баню слышно, как у меня бьется сердце, — подумала она. — Крикнуть?»

— Тсс… извиняюсь, — услышала она тонкий шопот у своего лица. — Комсомолка будете?

— Да.

— На собрание. Тихо.

Ольга завернулась в одеяло и пошла за голосом, ни о чем не спрашивая и вся дрожа от страха.

В предбаннике местный прокурор из старых комсомольцев пил чай и тревожно поглядывал на выходящих из бани ребят. Женщина-геолог с грудным ребенком села у печки.

Красноармеец в трусах привел Ольгу и шепнул:

— Все!

Прокурор сказал, допивая чай:

— Ерунда происходит, уважаемые ребята. На зиму без всякой науки и техники остаемся. Как вы на это смотрите?

Все молчали.

— Конечно, — сказал прокурор, разводя руками, — официально я ничего предложить не могу, но обращаюсь к ЛКСМ — к сознанию. Районы у нас обезлюдели окончательно. Учителей мало. Инженеров недохватка процентов восемьдесят. Я официально ничего предложить не могу, но… — он сел на колени по-азиатски и произнес шопотом: — клянусь партийным билетом, сами должны придумать выход…

Красноармеец в трусах перебил его.

— От отпусков вам, товарищи студенты, надо отказаться, — сказал он твердо. — Я не научный работник, но совесть же надо иметь. Шотман завтра поутру хочет обсуждать отпуска и премии. Надо вам, ребята, остаться в тайге на зиму, вот что.

— Сезонники! — мрачно произнес прокурор. — Летом от вас проходу нет, а зимой человек от человека на пятьсот километров. А планы-то нам на зиму не снижают, а темпы и зимой, как летом. Предлагаю, ребята, на совесть… Ну, профессора вы, ну, инженеры, ну, чорт с вами… а зиму пробудьте.

Геолог с ребенком сказала:

— На шестнадцатом прииске ужасно как плохо работа идет.

— Ну да, ну да, — обрадованно зашептал прокурор. — И на четвертом, и на тридцать девятом — везде, друг, плохо, я то же самое говорю. Вы только, ребята, поймите на совесть… Я за лето объездил пять тысяч километров, а я что — профессор Визе, что ли? Я прокурор. А я лес рубил, я дороги вел, я рыбу ловил… Жену посадил в Угольцево; брат приехал в гости, арестовал я его, в Кэрби послал, в кооперацию. Сестра обещала приехать, да испугалась. В крайком пожаловалась.

Он закурил.

— Матрос тут один в прошлом году отстал от парохода, я его восьмой месяц держу инструктором. Молит, просит — семья, говорит, во Владивостоке. Жаловался Шлегелю. Шлегель — приказ: немедленно отправить домой. А я разве могу отправить?

И прокурор медленно обвел глазами присутствующих.

Ребята смотрели на него не дыша.

— За такие дела меня судить надо, — сказал он мрачно.

— Да, — прошептал красноармеец, — плохое твое положение.

— Мое положение совершенно плохое.

Геолог с ребенком встала, отбросила на спину распущенные волосы:

— Чорт знает что! Придется остаться.

Ольга хотела сказать что-то и не могла. Слезы сжимали речь.

— Ты чего? — спросил ее красноармеец-турист. — Согласна, что ли?

Ольга закивала головой.

— Завтра выступи перед своими, внеси предложение — всем остаться, поняла? Трястись тут нечего. Завтра выйди вперед, смело скажи: я, мол, девушка, и то остаюсь. Поняла? Чтобы парням вышло обиднее. Я, мол, одинокая девушка, и то остаюсь… А мы поддержим.

Вдруг геолог схватила ребенка и, спотыкаясь, бросилась в темный угол. Все оглянулись. У дверей стоял растерянный Шотман в одном белье.

— Чорт вас знает, расселись на дороге, — сказал он нарочито грубым голосом и, будто ничего не заметив, вернулся в баню.

В ту ночь, за час до пробуждения, увидела Ольга сон.

Он был необычен. Ей снились мысли. Они шли одна за другой, как бы по страницам книги, незримо лежавшей перед ее сознанием. Не она их произносила, не она их рождала. Они шли, как идут облака над морем, когда, не глядя на небо, видишь по теням на синей волне их белый, тронутый солнцем густой караван. Мысли шли одна за другой, и Ольга видела их. Они были похожи на Михаила Семеновича, на Шлегеля или Янкова, на геолога с ребенком или на самое Ольгу. Они шли гурьбой, оглядывая Ольгу внимательно нескромными взглядами, а она стояла перед ними, как на врачебной комиссии, смущенная и растерянная.

Она проснулась в слезах, взволнованная и ясная, как только что появившийся на свет ребенок. Душа ее была полна отваги, больше той, до которой поднималась ее натура. И, сознавая, что она никогда не сумеет выполнить всего того великого, что ей, как счастье, приснилось, радостно думала, что все равно, чем бы это ни кончилось, чем бы это ни стало, она возьмет себе в жизни только самое тяжелое и понесет его легко. Только так хотелось ей жить.

…Утром, в час слета научных групп, прилетел Михаил Семенович. Из бани неслись крики «ура» и аплодисменты. Не дослушав повествований Лузы, Михаил Семенович направился к бане и стал у дверей, за толпой любопытных.

Мать-геолог тихо стирала детские рубашонки, прислушиваясь к тому, что говорилось. Местный прокурор безразлично сидел на перевернутой вверх дном шайке, борясь со сном.

Очевидно, кто-то произнес сейчас хорошую, дельную речь, и все шептались: «Молодец», «здорово».

Михаил Семенович раздвинул толпу, ища Шотмана. Вдруг чьи-то руки сжали его лицо; губы, соленые от слез, коснулись его щеки.

— Ольга?

— Мы остаемся в тайге, — шепнула она.

Шотман встал, за ним поднялись все.

Опять пронеслось «ура».

— Мы остаемся! — крикнул Шотман. — Видел ты таких пацанов? Это ж удивительно, что за народ!

Геолог, стиравшая белье, подняла мокрую красную руку.

— Я имею предложение, — сказала она устало и, подняв глаза на Михаила Семеновича, добавила: — Некоторых придется отправить в отпуск. Например, Лубенцова.

— Ставлю на голосование. Формулируйте! — крикнул Шотман.

— Отправить в отпуск ввиду того, что у него слабый характер, — и геолог вернулась в предбанник.

Все подняли руки, не ожидая председательского сигнала.

— В чем дело? — спросил Михаил Семенович.

— Бабник он у нас, — раздался голос. — Пусть едет на сладкие воды. Так и запишите ему. Освобожден от зимовки за бабство.

Лубенцов вышел на середину. Лицо его было бледно, он улыбался.

— Постойте, постойте! — кричал он глухим голосом.

— Домой, домой! Валяй к своим бабам!

Ему не дали говорить, и, раздраженно протолкавшись сквозь толпу, он вышел во двор. Его передергивало.

Любопытствующие старухи потянулись за ним. Луза глядел издали.

— Слышали, какое дело? — спросил Лубенцов.

Луза кивнул головой.

— Ну что мне делать? Застрелиться?

Луза пожал плечами.

— Нет, вы скажите, что мне делать?

71
{"b":"223343","o":1}