Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шлегель говорил задыхаясь и, говоря, замедлял шаг. Он был еще болен.

Ни той щеголеватости костюма, ни той подобранности фигуры, что поразила Ольгу в вагоне, в ночь первой встречи со Шлегелем.

Если у чекиста не чищены сапоги, значит он болен.

Если у него не все пуговицы на гимнастерке, значит с ним что-то случилось.

Небритый, небрежно одетый, весь он стал каким-то грузным, малоподвижным. Похудевшее лицо кажется шероховатым, словно напудренным.

— Вам бы лежать и лежать. Закрыть глаза и лежать, ни о чем не думая.

— Нашему брату, Оля, это не с руки. Покой чекиста портит. Вот лежал я, на семь кило пополнел — на семь лет постарел. Нет, нет, — сказал он смеясь, — не моя, знаешь, специальность отдыхать, не умею этого… А сил сколько уходит на отдых! Ну его к дьяволу!

Но Шлегель был плох, как ни старался бодриться.

— Вам сейчас лет сорок пять можно дать, — сказала Ольга.

— Да, да, перележал. Я себя знаю, — опять повторил Шлегель и перевел разговор на другую тему.

Шлегель еще долго не отпускал Ольгу, долго водил ее по тихому большому берегу, расспрашивая об экспедиции и ребятах.

— Я бы сам поднялся на север, но не могу. Если что, пишите мне, — сказал он, прощаясь. — А я отвечу. Я здорово пишу письма, честное слово. Плохие поэты всегда пишут хорошие письма.

У Звягина подобрались отличные ребята, и они так сроднились между собой, что образовали семью. Об окончании плавания думали, как о несчастье.

25 сентября Звягин был в лимане Амура первым из всех.

Ольга устроила всю группу в старой бане Зуева.

В Николаевске-на-Амуре все было тихо, город еще не вернулся из тайги и моря. Недели через две ждали человек двести с приисков и разведок, и предполагалось, что состоится не менее сотни свадеб. Николаевские девчата нервничали на вечерних уличных гуляниях, ожидали первой осени и вместе с ней женихов из тайги.

В то самое время, как Ольга шла с экспедицией к северу, Луза получил телеграмму от Михаила Семеновича, приглашающую приехать к нему и, несмотря на то, что дел на границе было по горло, выехал в Никольск-Уссурийский. Михаил Семенович приглашал с собой в поездку по краю в связи с предстоящим съездом партизан.

— Народ тебе надо будет подобрать — для приграничной полосы. И вообще проветриться…

Ехали в салон-вагоне втроем, не считая проводника, — Михаил Семенович, порученец Черняев и Луза; но это было только в идее, а на самом деле в вагоне толпилось по меньшей мере двадцать или тридцать человек. Они влезали на маленьких станциях и, от остановки до остановки, докладывали о хлебе, о сое, о кадрах, потом, не успев попрощаться, вылезали, и вместо них появлялись другие.

Во Владивостоке стояло солнечное и ветреное утро. Вагон поставили в тупик, почти у берега залива. Из вагона были видны корпуса пароходов, слышно пение грузчиков и удары волны в гранит эстакады. Было еще рано. Город спал. Связисты сунули в угол вагона два телефонных аппарата и включили вагон в мир. Черняев, в голубом бумажном трико, зловещим шопотом закричал в трубку:

— Алло, город, алло!

Наскоро выпив чаю, Михаил Семенович и Луза пешком пошли в город, смотрели, как дворники метут улицы, как открываются магазины, заходили на почту, в больницу, на Миллионовку, где в улочках-щелях копошились воры и контрабандисты, а кондитеры пекли и варили какую-то сладкую ерунду, пахнущую чесноком.

Потом они сели за общий стол в дешевой столовой и вместе с портовыми рабочими съели какой-то острый соус, сладковато-кислый и душисто-вонючий, запив его теплым, почти горячим, пивом.

Потом вошли они в только что открытый магазин готового платья и долго приценивались к вещам, а в десять часов утра вернулись в вагон заседать.

Не успел Луза выпить у проводника бутылку нарзана, чтобы рассеять вкус соуса, как из салона он услышал голос Михаила Семеновича, заработавший на низких нотах. Он почти кричал:

— Пальто стоит триста — с ума сойти! Кому продаете? Город грязный, запущенный. Дворники с утра пьяны. Улицы нужно иногда поливать водой, слыхали об этом? Или вам создать институт по уборке улиц?

Луза сидел в купе рядом с салоном. Доклады о рыбе, золоте, детях и банно-прачечном деле ходили в его голове, как дым. Порученец Черняев шопотом кричал в телефонную трубку, чтобы соединили с краем. Проводник стоял в тамбуре, строгий и бледный: он был так близко к государственному делу, что, ему казалось, должен был принимать посильное участие, — торжественно впускал посетителей и делал им знак пройти или подождать, не говоря ни слова.

— Насчет обеда ничего неизвестно? — спросил его Луза.

— Видите, принимает, — ответил проводник. — До вечера не управимся.

Луза вернулся к себе в купе. Молодой профессор говорил в салоне Михаилу Семеновичу:

— Мне больше нечего делать. Техникум создан, кадры налицо. А у меня в портфеле начатый исторический труд…

— Давно в партии?

— Десять лет… Слушайте, Михаил Семенович, я сделал все, что мог. Как говорится, даже самая лучшая девушка не может дать больше того, что у нее есть.

— Чепуха, она может повторить.

— Не могу, Михаил Семенович, не могу. Надо подумать и о себе.

— У вас будет много времени. Я вот думаю, что вам трудно быть коммунистом всю жизнь. Еще год, еще два, потом конец.

— Михаил Семенович…

— Говорю прямо — вам осталось два-три года. Начните думать о себе сегодня же, только думайте о себе моей головой. Нечего обижаться, когда виноваты. Иному, брат, трудно быть коммунистом всю жизнь. Дернет на нервах — и через пять лет от него одни дырки. Вы, Фраткин, интеллигент, тонкая душа, думайте о себе строже. У нас и пролетарии заваливаются, возьмите хотя бы Зарецкого. Раз в жизни побил японцев и никак этого забыть не может, а с тех пор он нам двадцать дел испортил, собака. Это талант, Фраткин, — быть коммунистом, большой талант.

— Если так, пошлите меня в ЦК, пусть ЦК проверит.

— Идея, только не вас пошлем, а письмо.

— Я…

— Вы, Фраткин, человек без запаса, без внутренних фондов. Прямо говорю вам — через два года вас выгонят из партии по любой статье, к вам все грехи подойдут… Передержали мы вас на профессорстве, вот что. Руководя человеком, всегда надо помнить, на что он годен и сколько способен продержаться. Хватит! Через две недели поеду в край, поставлю там ваш вопрос…

Он встает из-за стола и грузно делает несколько шагов по салону.

— Хорошо бы пообедать, товарищ Черняев, — говорит он раздраженно и спрашивает Фраткина: — В «козла» играете? Садитесь… Вася! — зовет он Лузу. — Вылезай из купе. Спишь, сукин сын, как меланхолик.

Пока из вокзального буфета прибудет обед, они садятся играть в домино: Михаил Семенович с Черняевым, Луза с профессором.

— У кого «марат»?

«Маратом» называют костяшку 6:6.

«Марат» у Лузы. Луза заходчик.

— Вы, Черняев, вторая рука — не зевать, — командует Михаил Семенович, глядя себе в пятерню, вобравшую семь костей домино.

Порученец Черняев, давний компаньон Михаила Семеновича, играет, ни на кого не поднимая глаз. Он весь в благородном порыве подыграть своему партнеру и знает, что большего с него и не требуют. Первую ошибку делает профессор. Михаил Семенович зверски ударяет по столу ладонью с костяшкой.

— Шляпа вы, — замечает он тонким певучим голосом, — вы же своего подводите таким ходом. Ах, чорт нас, вы даже в игре шляпа! Берегись, Вася, профессора.

Затем отличается Луза. Он запер ходы, сам того не заметив.

— Что же ты лезешь играть, раз не умеешь? — Михаил Семенович бьет кулаком по столу. — Еще вызывается играть… Вот козел!

— Да я ж не вызывался…

— А ну вас, давайте обедать. Раз садишься играть — играй!

Три часа дня. Обед кончен.

— Машину, — говорит, зевая, Михаил Семенович.

Они едут поглядеть, как идут работы по береговой обороне, начатые в апреле.

Берег завален мотками проволоки, пустыми цементными бочками, осколками ящиков и грудами щебня. Бетонщики, землекопы и электрики в синих робах расхаживают между костров, походных горнов и бетономешалок. Громадные ящики с деталями будущего орудия стоят возле. Это будет одно орудие. Его еще нет, но будущее хозяйство этого скромного «хутора», как здесь любовно называют эти гигантские пушки, уже разместилось вокруг строительной площадки.

64
{"b":"223343","o":1}