Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он раздражался и от этого вел себя бодрее.

— Пролетариат ни черта не поражен, — продолжал он. — Ему, конечно, пустят кровь, но позиции-то за ним. А демократии набили морду, она разбежится. Лучшие помрут вместе с нами, худшие — предадут. Поняли? Когда пролетарий создаст свою партию, он этих демократических псов не подпустит к себе на пушечный выстрел.

Бартенева слушала его, двигая руками и беззвучно раскрывая рот.

Она раздражала его, потому что вместе с ее ахами и слезами подымалась волна волевого бешенства. «Чего она плачет? — думал он. — Боится, наверное».

— Вы чего, вас не убьют, — сказал он. — Ну, поизнасилуют маленько только и всего. Бросьте плакать, мне тяжело.

— Владимир, голубчик, если мы выживем, у нас будет страшная жизнь, — сказала она задыхаясь. — Разве сможете вы делать что-нибудь, кроме мести за сегодняшнее…

Он перебил ее с грубой презрительностью:

— Меня вынес какой-то художник, чорт его… забыл имя. Я дал ему ваш адрес. Он вам расскажет мою просьбу. Сделайте, прошу вас.

— Ах, Владимир, голубчик, — она закрыла лицо руками. — Какие мы все одинокие, бездомные. А там-то что? — сказала она. — Вы иногда вспоминаете Россию?

Опять она навалилась — Россия. Он охнул.

— Чернышевский сидит, Глеб Иваныч Успенский того и гляди с ума спятит, Салтыков-Щедрин под надзором. Уж лучше тут умереть, чем там прятаться от каждого дворника. Ах, измучилась я, издергалась… (Она встала). Я страшно жалею тех наших, что остались дома.

— Вот и выходит, по-вашему, что жалость к кому-нибудь — это страх за себя, — сказал он, не глядя на нее. — Это представление себя в нем. Очень занятно.

— Нет, не то, ты не понял меня, Владимир.

Она опять села и пыталась объяснить, что именно с точностью она хотела сказать, но он перебил ее:

— Честные люди поэтому чаще всего жестокие люди. Они знают, что могут, чего не могут, им нет нужды подставлять себя в чужие положения.

Он крикнул ей, боясь, что она может сейчас ничего не услышать или все позабыть:

— Главное, чтобы вы жили. Вас едва ли будут расстреливать. Поняли? Пусть насилуют, это, говорят, забывается. Сделайтесь любовницей какого-нибудь старого буржуа. Ну, сошлют, может быть, поняли? Пять, десять лет — это чепуха. И потом все опишите! За такие минуты ненавидят десятки лет, мстят всю жизнь! Горе тем, кто прощает такие минуты! Помните, как это у Герцена отлично сказано? В Женеву! — закричал он. — В Женеву пишите, Бакунину, Утину, Беккеру. В Россию пишите, поняли? Всем, кому попало. А нет, так вместе с нами к стене! Поняли? К стене! Страшно? А-а! То-то. К стене, я вам говорю!

Лошади беспокойно зафыркали за перегородкой. Конюх-зуав, рыгнув во сне, заторопился проснуться. Пискнули какие-то робкие зверки.

Она засуетилась, как застигнутая любовница.

— Владимир, мальчик, родной мой, успокойтесь. Я сейчас вернусь за вами, я заберу вас к Лизе. Ну, тише, и у, мальчик мой. Я всегда с вами. Ну, к стене, конечно, ах, боже мой, конечно.

Она вскочила и, волоча за собой мантилью, бросилась к выходу. Темнота долго удерживала ее в тупиках цирка, было слышно, как Бартенева билась в полотняные стены его, громыхала ведрами, падала и незаметно исчезла.

Двадцать шестого мая все казалось конченным. Острый, с рассвета разбушевавшийся дождик прохватывал до костей, как ветер. Из-за его шумного зуда не слышно было воздуха над городом. Все тонуло в легкой стукотне капель и отзвуков их на крышах и стеклах. Как обморок, дождь заглушил слуховые связи окраины с окраиной, предоставив людям умирать или спасаться каждому на свой лад.

Все, кто сражались, повидимому, уже погибли, последние остатки коммунаров сходились на уцелевшие баррикады — к простой неразговорчивой смерти.

Невиданная энергия овладела Буиссоном маниакально. Она была от желания утомиться, устать, обессилеть перед смертью, потому что слабому, утомленному умирать почти незаметно. Буиссон сосчитал бочки с порохом — двадцать. Пушек не было ни одной.

— Жаль, что их нет, — сказал Жеразм из Двенадцатой мэрии. — Мы бы тогда…

— Стоит только спуститься в Одиннадцатый округ, в парк, нам их выдадут, сколько надо, — ответил Клавье.

Буиссон только представил себе, как легко и жутко было бы пробежать сейчас по дороге от улицы Амадье до высот Ментильмонтана, к парку, за пушками. В нем было энергии на три, на четыре таких пробега, воли — на целое сражение, бодрости — на всю жизнь. Он пошел вместе с шестью, среди которых находился его командир Либертон. На площади Вольтера они завернули в мэрию — получить разрешение на переброску орудий.

— Знаете, что мы теперь сделаем? Мы зайдем в гости к Джеккеру, — сказал, подмигнув, Клавье.

Тюрьма Ла Рокетт была действительно рядом. Джеккер сидел в ней вторую неделю.

— Правильно. Заберем-ка его с собой. До парка.

Все шестеро вошли в канцелярию тюрьмы.

Франсуа, начальник тюрьмы, пристал с расспросами: «Когда вошли в город версальцы? Пять дней назад? Здорово! Пять дней! Где же они?»

— Дай нам сюда Джеккера, Франсуа, — сказал Либертон.

— Вы хотите его… — Франсуа щелкнул пальцами у виска. — А ордер?

Либертон вынул пистолет и показал. Надзиратель, не ожидая распоряжения Франсуа, вышел во внутренний коридор. Буиссон переступал с ноги на ногу… Что-то щекотало десны.

Джеккер вышел в наглухо застегнутом сюртуке, стянутом в талии. Волосы на голове были коротко подстрижены, и седеющая, с медным отливом бородка тщательно подправлена — волосок к волоску.

— Где ваши деньги, Джеккер? — спросил Клавье.

— Ничего, — подняв плечи, ответил Джеккер. — Ни сантима. Я беднее любого из вас.

— Тогда пошли, — сказал Клавье, как будто от этого именно ответа зависело остальное.

— Пошли, — сказал Джеккер.

Он на минуту вернулся в камеру, чтобы взять пальто.

— Куда вы, далеко? — спросил начальник тюрьмы, Франсуа, когда все спускались с крыльца.

Джеккер недоумевающе поднял плечи.

— В парк des Partans, — сказал Либертон безразлично. — Забираем оттуда пушки.

Они пошли улицей Ла Рокетт до кладбища, потом бульваром добрались до улицы Амадье, похожей на старческую челюсть с редкими и гнилыми зубами, — она состояла из огороженных пустырей и домов между ними, грязных стен, разметанных садиков, нескладно торчащих фабричных труб и широких просветов воздуха, колыхающего дальние очертания предместий. Они шли, разговаривая, будто ничто их не торопило. В том, что они собрались делать, крылся приятный обман спокойствия. Они говорили о пушках, о баррикаде на площади Трона, о минах, которые Гальяр собирался расставить в подземных ходах города.

Восстание было умерщвлено, они это понимали. Хаотичность версальской победы еще позволяла отдельным коммунарам бредить мужеством и спокойствием. Делеклюз, Мильер, Домбровский перестали существовать. Кто имел возможность спастись, тот спасался.

Буиссон вспомнил ночь похорон Домбровского. Солдаты Национальной гвардии в штанах из синей парусины, в коричневых рубахах, добровольцы в вязаных жилетах с люстриновыми рукавами, гарибальдийские стрелки, с ног до головы в красном, с петушиными перьями на мягких шляпах, польские легионеры в кепи с желтыми кисточками, в куртках с треугольным вырезом и бархатных рейтузах, таборы женщин и ребят валили страшным полчищем, горланя песни и выкрикивая мрачные обещания. Впереди гроба везли митральезы, и охрана шла с ружьями наперевес, так как дорога на кладбище была опасна: версальцы копошились в городе. Толпа валила валом, останавливая все встречное движение, воинские части примыкали к процессии, как к штурмовой колонне. Оркестры играли каждый свое.

Крик стоял над толпой, как в стачку. Тело Домбровского было обернуто красным знаменем. Гроб несли высоко над толпой, на вытянутых вверх руках.

«Из всех публичных торжеств революции особенное впечатление всегда производят похороны», — подумал тогда Буиссон. Прах Мирабо (в ту, Великую революцию) нес в Пантеон весь народ вечером, при свете факелов, под грозные звуки незнакомых инструментов, изобретенных Госсеком. Тело Лепеллетье де-Сен-Фаржо выставили обнаженным, чтобы все видели рану. Похороны же Домбровского были страшны и быстры, как атака. Еще когда его тело лежало в Ратуше, ассоциация музыкантов прислала струнный оркестр, исполнивший «Похоронную и триумфальную симфонию» Берлиоза. Гроб военным шагом вынесли на площадь, и скрипачи и виолончелисты начали героический марш Сен-Санса.

50
{"b":"223343","o":1}