Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Коммуна освободит меня, как только окажется возможным», — сказал Ламарк шопотом, и слеза жалости, любви и уважения к себе заюлила у него по щекам. Он оперся локтем о локомотив и заплакал надолго, не сдерживаясь, и чем больше плакал, тем веселее и мужественнее становился. Что-то вспоминалось и никак не могло вспомниться. Он теперь плакал, чтобы полностью проявить стершееся воспоминание. И он сразу ничего не сообразил, когда увидел себя крохотным мальчишкой в дни забастовки 35 года. Все мужчины валили толпой к Ратуше. Бабы бежали за ними, голося. Они ревели и кричали ребятам: «Мальчики, миленькие, собирайте камни. Вырывайте их, вот так, вот так». Его мать нагнулась и выдолбила из мостовой железной скобкой несколько булыжников. Она клала их в фартук и подвигалась, не разгибаясь, как на огороде. Ламарк держался за ее юбку. Вдруг фартук треснул, камни посыпались, его стукнуло по ноге. Он заревел. Ах, как обидно было! Набрали ведь столько камней, и все они рассыпались и еще его же ударили. Но тут мать подхватила его и помчалась вперед, так как с мужчинами что-то случилось. «Молчи, маленький, помолчи», — шептала она и сунула ему в руку очень складный булыжничек. Отец увидел их издалека и закричал оглушительно: «Смотрите, вот вырастил молодца, смотрите, на руках у матери, а уж держит камень в руке! Держи его крепко, соплячок, держи, не выпускай до времени!» И все оглядывались на него, подмигивали, как взрослому, и смеялись. «Дайте мальчишке место, пускай привыкает. Мать, тащи-ка его вперед, дай-ка мне на спину, на спину, на спину сажай!»

И теперь он плакал, как тогда, — и слезы сомкнули возрасты. И было просто и понятно жить.

«Так всегда было, — думал он. — У отца тоже булыжник служил первой игрушкой, и у деда, а теперь вот у его мальчишки».

Он хитро сказал: «Привычка». Сказал и оглядел коричневую, крупножильную руку. Конечно, привычка к борьбе была как наследственность интересов. И воспоминание о детстве опровергло недоверие к сыну. Он стал будить его…

— Вставай, — сказал он. — Заспался, чертенок.

В церковной ризнице после пяти часов дня становилось совершенно темно. Приходилось зажигать лампу, хотя улицы были полны солнцем. Керкози, если не бывал занят в Совете Коммуны, являлся в шестом часу и просиживал здесь до полуночи, просматривая бумаги и принимая людей.

Сегодня он ждал Бигу и поэтому торопился отпустить всех явившихся к нему за инструкциями.

Работа, которую делал Керкози, только начинала определяться. Он нащупывал ее с азартом, который был так присущ ему во всех увлечениях, и формировал, как ваятель, работающий над новым материалом, только смутно догадываясь о конечных возможностях, только предчувствуя, но еще не осознавая успеха.

Клубы в эпоху Коммуны не были похожи на клубы первой революции. Они не играли той яркой политической роли, которая была еще и теперь памятна по рассказам и песням, они не свергали и не возводили вождей, не создавали партий в Коммуне. Это были учреждения, целиком обращенные в будущее. Здесь рождались планы о том, как жить дальше. Это были места, где думали о завтрашнем.

Как бил себя по голове Керкози, вспоминая о том времени, когда он подсчитывал дома, улицы, мосты и фонтаны Парижа, теряя драгоценные часы на бесцельные обобщения. Человек — единственное укрепление в народном восстании, которое следует брать приступом или защищать, — говорил он теперь.

Он создал идею клуба как проводника законодательства Коммуны. Коммуна имела дело с классами, клуб — с людьми. Нужно было перебрать, прощупать — и определить миллионы людей. Дать оружие одним, отобрать у других, раскрыть человека, взглянуть на него глазами врага, одобрить. Государство проходит через каждое сердце, — говорил он, — но у одного след ведет к сердцу, у другого — к разуму, у третьего теряется в органах пищеварения.

Он вбежал однажды в этот скромный рабочий клуб, в военной форме, грязный, небритый, невыспавшийся, и заявил, что будет работать здесь. Ему отвели ризницу. Он тотчас потребовал списки членов клуба и зарылся в сложнейшую математическую работу. Он намерен был учесть, что эти люди делают в жизни, где живут, где бывают, каково их влияние на соседей. Он потребовал карту аррондисмана[31] и отметил красным карандашом дома, в которых обитали члены клуба. Так объявились улицы и переулки, не имевшие связи с общественностью. Завербовать там людей немедленно, — говорил он. — Надо притти к тому, чтобы у нас не было ни одного дома без нескольких членов клуба.

Когда эта предварительная работа была закончена, он взялся за живых людей и вызывал их к себе изо дня в день, по пяти, по десяти человек.

— Чего вы хотели бы сейчас? — спрашивал он. — Что вас раздражает? Верите ли вы в победу? Каковы ваши опасения?

Каждый раз секретарь клуба клал на стол Керкози пачку небольших листков бумаги с печатью и заранее заготовленным текстом:

«Клуб Защиты революции направляет гражданина… для выяснения…

Привет и братство!»

Керкози раздавал их, как выигрышные билеты, с удивительной быстротой, забывая иногда даже вписать, для выяснения чего направляется человек. Иногда он отправлялся по домам, расспрашивал о житье-бытье, что-то записывал в блокнот, интересовался соседями, настроением дома, улицы, всего квартала.

— Если вы ничего не можете мне дать — ни энергии, ни инициативы, дайте ваш досуг. Сколько часов в день вы ничего не делаете, гражданин? Пять? Дайте мне из них три часа. Приходите бездельничать в клуб. Вы будете дремать в мягком кресле у камина, который мы сложим под пророком Иеремией. Руку, гражданин.

Так создались у него секции: революционного порядка, организации женского труда, борьбы с проституцией, беженская, наблюдательно-лавочная, военного снабжения, учета буржуазных имуществ и квартир, библиотечная.

Несколько бухгалтеров, нечаянно зашедших в клуб на один из веселых вечерних спектаклей, так больше и не увидели своих контор, в которых работали по тридцати лет, потому что Керкози в полчаса превратил этих покойных и хилых скептиков в одержимых маниаков. Он уговорил их бросить конторы и притти к нему подсчитывать буржуазное добро.

— Не сегодня завтра Коммуна реквизирует имущество людей, активно поддерживающих Версаль. Мы должны быть к этому готовы. У нас на руках беженцы из предместий — им нужны квартиры. У нас во многих кварталах таятся злостные спекулянты — их нужно обнаружить. Вы понимаете эту бухгалтерию намеков, косвенных указаний, подозрений, эту социальную бухгалтерию, которая в конечном счете должна дать картину того, с кем мы, много ли нас и — с другой стороны — кто против нас, с чем и где?

Было уже очень много людей, яркую натуру которых подметил и распахнул Керкози. Он таскался с ними по мэриям, по секторам Коммуны и всегда добивался, что его протеже брали на работу немедленно. Оказывалось обычно, что это человек, который может делать в десять риз больше, чем от него требуют.

— Он может, конечно, делать в десять раз больше, нужно, чтобы он делал — в пятнадцать, и тогда, вспомните меня, он обязательно станет делать в двадцать раз больше. В политике, как и на войне, только невозможное действительно возможно, — говорил в этих случаях Керкози. — Только совершенный идиот делает только то, что может.

В последнее время ему пришла мысль собрать всех калек и нищих района. Ему привели людей, которые так хорошо известны парижской улице, что как бы составляют нечто целое с нею — стариков с дрожащими голосами, со скрипкой в руке, молодых женщин с бубнами или шарманками, детей-акробатов с дырявыми плюшевыми ковриками, калек, инвалидов войны, напоминающих обилием военных медалей, золотых шевронов и заплат чемоданы путешественников, обклеенные десятками гостиничных этикеток. Он бился с ними множество вечеров. Церковный органист валился от усталости, повторяя революционные песни и аккомпанируя нестройному, хриплому хору.

вернуться

31

Аррондисман — округ.

47
{"b":"223343","o":1}