— Линии — это очень хорошо, — сказал Александр. — Ни один зрячий не знает, как хороша линия, контур, форма.
— Но ведь и вы, простите, не можете знать.
— Я? О, я — то как раз и знаю, что значит форма.
Держа за локоть своего спасителя, Александр с увлечением рассказал историю своей службы в антикварном депо Самуила Смайльса. Благодаря развитой памяти рук он храбро поддерживал порядок в витринах и шкафах антиквара в течение семи месяцев. По ночам, оставшись один в каморке позади магазина, он растягивался в кресле н, закинув голову высоко вверх, подолгу шевелил пальцами, в которых остались воспоминания об утренних вещах. Это занятие было для него музыкой линий, когда каждая точка предмета раздражала какую-то соответствующую точку чувств. Он отлично запоминал линейный образ вещи и любил повторять его в одиночестве. Однако очень часто, от напряженной усталости за день, он терял в осязательной памяти пространственность понравившегося предмета и никогда, пожалуй, не знал большего раздражения, чем то, которое охватывало его в эти минуты. Тогда указательным пальцем он начинал обводить в воздухе полузабытый контур, обводил, бросал, сызнова начинал свой рисунок. Кончик указательного пальца как бы вырастал до пределов вспоминаемой вещи.
— Нет, нет, вы, зрячие, не знаете, что такое форма. Вы берете ее зрением, то есть издалека, наспех и, повидимому, прежде всего вам бросается в глаза цвет ее, потом весомость, функция, и для ощущения чистой формы вам не остается времени. Вы посмотрели и будто потрогали. Но это не одно и то же.
Толстяк, не отвечая, шел рядом. Ему не хотелось спорить на тему, в которой мог разобраться лишь он один. Поэтому, корда Александр замолчал, он заметил мечтательно:
— В наши страшные дни ваша слепота — прямо роскошь. Инвалидов, таких, как вы, ни один чорт не тронет. Можете быть спокойны.
— Вы думаете? Впрочем, это верно. Но вот чувство некоторой безопасности и позволит мне сделать что-нибудь такое, для чего не годится зрячий. Скажем, мне вот иногда хочется убить Тьера.
— Ну-ну, не кричите так.
Они вошли в сквер Трокадеро и присели на первую же скамью. Александр отер пот с лица и несколько раз вздохнул с беспокойной глубиной.
— Вы коммунар? — спросил толстяк и, разглядывая Александра, вынул гребенку и расчесал усы и бороду. — Ну, а я нет. Я просто человек. Единственная партия, которой я держусь, — это мое я.
— Значит, вы за Версаль?
— Почему — значит? Я — за себя. Я могу ужиться с любым режимом, не делая ему вреда и даже принося пользу. Вы курите? Угощайтесь. Даже принося пользу, милый мой, — повторил он прочувствованно.
Ему приятно было откровенно поговорить с человеком, который не мог его видеть.
— Единственно, чего я боюсь, это переворотов, скажу вам прямо. А как только переворот завершен — я спокоен. Я не краду, не врежу нарочито, как вот, скажем, в Управлении…
— Где? — тревожно спросил Александр.
— Все равно, это неважно. Половина всех чиновников на содержании Тьера, — это для вас не секрет.
— Где, где? — настойчиво переспрашивал Александр. — Я вас задушу, слушайте, — сказал он.
Но толстяк быстро отодвинулся и замолк.
— Простите меня, я пошутил, — сказал Александр. — Я все забываю, что я слепой и беспомощный человек, — сказал он с притворной улыбкой. — Но мне странно, что вы так равнодушны к революции, вы, скромный чиновник, трудящийся, неимущий.
Толстяк недоверчиво и раздраженно разглядывал Александра. Чувство приятной безответственности, которое появилось у него в начале беседы, сейчас усилилось, переходя в сознание своего духовного и социального превосходства. Он с удовольствием ощущал, что сейчас доступна легкая и веселая безнаказанность откровенности.
— Видите, дорогой мой, — сказал он, — я, может быть, и был бы более за Коммуну, если бы увидел, что у нее получу то, чего никогда не получу у других. Но ее реформы и даже эти — житейские меры — меня не касаются…
— Но отсрочка квартирной задолженности и векселей…
— Если бы я был кому-нибудь должен — да, но я чист…
— Ах, так?..
— Пенсии вдовам убитых меня не интересуют, завтраки в школе тоже. А то, что я получаю за свой труд — я очень приличный чертежник, — дадут мне везде и всегда. Чертить-то ведь надо, а? Я и черчу. Коммуна? Черчу. Версальцы? Черчу. Придут англичане, я попрежнему буду чертить.
— Какая вы тварь!
— А-а, то-то. Завидуете, слепец дорогой. Я с вами откровенен до неосторожности, друг мой, но вы для меня как бы не существуете, вы призрак собеседника, собеседник без поступков. И не притворяйтесь, слушайте, идейным. Жалкий вы, больной человек. Перестаньте дрожать. Я вам скажу, только слушайте меня внимательно: среди ваших главарей есть такие деляги, что… Нет, я знаю достоверно, не отмахивайтесь. Хотите? Вот хотя бы Камилл… Он, вы скажете, не берет? А этот… — ах, чорт, забыл его имя! — что он не состоит в переписке с Версалем? Вы знаете, что подготовляется?
В приступе дикого издевательства он храбро придвинулся к Александру.
— Коммуна продержится еще месяц. Так надо. За это время один из ваших вождей успеет разослать письма в провинцию всем своим соучастникам. Приезжайте, мол, к нам сюда скорей, поддержите, вместе отстоим завоевания революции. А тут-то их — рраз! — и накроют. Одним ударом — всех. Поняли?
— Имя! Имя! — закричал Александр и бросил все свое тело по направлению дыхания, суетни и неясного шопота. — Имя! — он схватил человека за горло с такой силой, что больше не мог разжать пальцев.
…В собравшейся толпе происшествие было быстро расчленено на отдельные частности. Нашлись очевидцы несчастья со слепым на площади Гюго, и сенсация охватила сквер Трокадеро — спасенный слепой задушил своего спасителя. И несмотря на то, что полиция уже прибыла и труп был уложен в биржевой фиакр, слепого нельзя было вывести из плотного любопытствующего окружения женщин, детей и зевак. Полицейскому пришлось обстоятельно рассказать несложное показание убийцы. Потом посыпались вопросы. Их было так много, что, перекликаясь один с другим, они вырастали в угрозы. Полицейский незаметно блокировал вокруг себя и слепого цепь крепких сторонников. Когда начинал говорить Александр, толпа смолкала.
— Кто кричит на меня? Мелкие трусливые гады вы! Я убил вошь — что вы хотите? Ну-ка, посмотрите там друг на друга, кто из вас честный трудящийся, а кто — дрянь. Душить! Прямо на улицах! За горло — об землю!
Тогда какой-то в форме офицера Коммуны легко раздвинул локтями толпу, бросая по сторонам — на упреки в толчках — очень важно и со значением: «Простите, по должности», — и подошел к Александру. Он стукнул слепого пальцем по лбу.
— Немного поторопились, гражданин. Был бы ты зрячим, — ох, и дал бы я тебе за это по шее. Не в тех местах, видно, ум держишь, где принято.
И под смех первых рядов любопытствующих быстро усадил Александра в экипаж, крикнув кучеру адрес Комиссии общественной безопасности.
Вечер, последние фразы на улице
Те тучи, что с полдня собрались на Монмартре и потом проползли над всем городом, к ночи поредели. Будто в полувыбранной из воды сети, в них бились рыбешки звезд. Бессонница одолевала птиц в парках. Они стаями копошились в деревьях и суматошно вскрикивали.
— Слышали новость? Человек вытащил слепого из-под ландо, а он — в благодарность за избавление — через полчаса задушил его!
— Да, а вы знаете причины? Тот был агентом версальцев.
— Надо больше расстреливать. Начисто вывести эту сволочь. Молодец слепой, а?
— Молодец.
— Слышали? Красная горячка какая-то…
— И про расстрелы?
— Ну, знаете, не всегда тот бьет, кто больше убивает.
— Тсс…
— Что?
— Не надо раздражать этих такими афоризмами. Если они начнут щелкать, как версальцы, и мы с вами не уцелеем. Уж те, вы знаете, до чего дошли?
— Пойдем, пойдем, за нами кто-то следит.
Дневник Коллинса за тот же день