— А качество, качество… — спросил возмущенный Курбэ. — Качество вас не интересует?
— Мосье артист, меня интересует заработать. Вы говорите, как самый маленький мальчик. Ну, вот возьмем обыкновенную солонку сто граммов весом, с рисунком моего мастера, она будет стоить одно, а солонка Вальдека Пеги будет стоить другое, с инициалом бывшего императора — впятеро, а если у вещи есть хороший наследник, он даст за нее и в десять раз больше.
— Оставьте, Франсуа, — сказал Камелина и позвал художников во внутренние комнаты.
Ювелир, не отпуская Курбэ, прошел в дверь, охраняемую часовым.
— Патриоты ежеминутно приходят ко мне с известиями о невероятных сокровищах, которые им удалось обнаружить. Иногда я посылаю с ними служащего. Чаще всего лампады из накладной позолоченной бронзы. Но Тюильри дал Монетному двору целый склад благочестия. Я вам сейчас покажу.
Они спустились в литейную.
На столах перед печью были рассыпаны вороха вещей, приготовленных для расплавки.
Ювелир схватил за руку Буиссона.
— Вот, например, за эту дешевую безделушку я даю тысячу франков золотом.
Он поднял в руке фигурку обнаженной женщины, когда-то служившей ручкой для печатки.
— Вы знаете, что это? Двадцать лет назад я приводил в порядок печать маркизы де Верни…
Камелина выхватил у него фигурку и бросил мастеру. Тот поймал ее на лету и отправил в котел.
Файзулла вытер с лица пот ладонями обеих рук.
— Это значит — дешевое отношение к своему делу, — сказал он. — Вы могли бы иметь в пять раз больше золота.
Камелина подозвал его к следующему столу:
— Вот пойдите-ка сюда лучше, посмотрите на эти штучки.
— Ты когда-нибудь видел мощи, Франсуа? — спросил ювелира мастер. — Вот, к примеру, святая Бригитта. — Мастер взял в руки золотой ковчежец и ковырнул его шилом, как раскрыл устрицу. Из ковчежца вывалился черный сустав пальца. Потом он сделал два движения рук, слитых в одно, и ковчежец полетел к тигелю, а палец в ящик у ног. — Теперь посмотрим святого Дениса.
Ювелир отвел его руку.
— Камелина! — сказал он и оглянулся, ища поддержки своему отчаянию. — Вы, Камелина, попрежнему такая же скотина, как были раньше, когда работали у меня. Я предлагаю вам настоящие деньги. Я даю двадцать тысяч франков за каждый ларчик, если он не открыт. Вы оглохли? Господин Курбэ, вы же великий мастер, скажите ему. Это же невежество, на чем свет стоит, что вы делаете!.. Я даю вам — глухой вы! — двадцать тысяч за каждый кусок этого дерьма в золотой коробке ценой в пятьдесят франков.
— Куда вы их денете, хотел бы я знать.
— Ах мосье, об чем беда? Ну, возьму вывезу в Англию. Вам жалко? Или Италию.
Камелина кивнул надзирателю:
— Своди-ка его к Ферре. Насчет миллионов подчеркни особо. Надо бы поискать, по-моему.
— Камелина, это же был частный разговор, — мягко сказал ювелир. — Это были просто идеи.
Тут мастер свистнул и подмигнул директору Камелина:
— Смотри-ка, директор!
— Да… Слушай, Курбэ, иди-ка сюда. Видел ты что-нибудь подобное? Прочти-ка вслух.
— Ах, чорт их возьми! Кусок крайней плоти христовой, — восхищенно прочел Курбэ. — Ну, вот что, Камелина, давай это мы с тобой обязательно сохраним. Знаешь что, дай это мне в виде брелока на жилет. Идет?
— Так как вы думаете, выставляться мне? — еще раз спросил Буиссон.
— А что вы пишете? — строго и незнакомо вдруг спросил Курбэ.
— Я написал несколько сцен борьбы.
— Пафос? Героизм, конечно?
— Да, примерно.
— Как сделан пафос?
— То есть?
— Да очень просто, — надо знать, что из чего делаешь.
Буиссон с раздражением взглянул на художника. «Умный, талантливый человек, — подумал он, — но с оттенком несомненной глуповатости в житейских поступках».
Пробило четыре часа, церковные куранты перекликнулись с горнистами
Расставшись с Курбэ, который спешил на собрание, Буиссон остался один. Мысли его были неясны: их нельзя изложить. Он вспомнил — когда кошка наедается, а пища еще осталась, она скребет когтями по полу, будто закапывая остаток в землю, впрок. Так делали ее предки, и так она сама делает, чтобы успокоить алчность, приостановленную насыщением, и наметить своеобразное табу над оставшейся пищей. Но пища, конечно, открыта, и кошка знает об этом, и сторожит ее возле, несмотря на проделанный обряд. Если бы однажды он проследил себя до конца, то увидел бы, что разница между ним и кошкой так невелика, что похожа на сходство, и тогда ему захотелось бы прощупать в себе человека от сердца до пяток. Но идеи входят в человека так же, как посыльные бюро справок или адресного стола. Это хорошо, надо полагать, понимал еще некий древнеперсидский мудрец, когда выходил молиться богу за околицу своего селения. «Если я буду дожидаться всемилосердного у себя дома, — говорил он, — то ему придется раньше, чем достигнуть меня, пройти мимо соседей и набраться всех дурацких обо мне сплетен». Идеи не проникают в дом с неба, они идут тем же путем, что и данный человек, возвращаясь к себе со службы, — и Буиссон думал о своих буднях так, будто сегодняшний день был для него тем самым, ради которого он хотел жить.
«Да, Курбэ прав, — повторял он с досадой, — надо точно знать, что из чего производишь, потому что и искусство проходит по тем же улицам, по которым ходишь ты сам». Ему не казалось смешным, что человек, начав думать по-новому, может переменить друзей или переехать в другую страну.
Или проблема мазка. В 1793 году революционер Гассен Франц как-то сказал: «Я буду говорить откровенно: по-моему, талант художника в его сердце, а не в руке; то, что может быть усвоено рукою, есть сравнительно неважная вещь». Ему ответил Неве: «Надо же обращать внимание на искусство руки». — «Гражданин, — сказал ему Гассен Франц, — искусство руки ничто; не надо основывать своих суждений на ловкости рук».
Или вопрос мастерства. Он уже знал по себе, как неволен художник произвольно обновить свое мастерство, как бесплодны попытки отыскать новое посредством механического изменения привычных представлений о вещи, что новое в искусстве есть каждый раз новое качество, а не просто лишняя вещь по счету. И вот, в сумятице ложных и правильных выводов, в неизмеримо малых величинах самоуничижительного анализа, стали проступать первые очертания познанной до конца действительности.
Или проблема мазка. Даже по естественной нужде своей человек ходит не только по требованию желудка, но еще и под влиянием встреч, разговоров, радостей и неудач своего дня. Слух и зрение играют тут роль не меньшую, чем состояние кишечника, и трижды пропетая Карманьола может вызвать боли в печени или, наоборот, улучшение кровообращения.
Итак, проблема мазка. Он ассоциативно восстановил в памяти технику написания «Реквизиций». Было утро. Вывалившись из дырявого туманного мешка, солнце со звоном ударило о стеклянную крышу его мастерской. На улице было тихо. В комнате рядом ворчливо копошилась хозяйка, возвратясь с рынка. Внизу, под окном, табачник благодушно хохотал за прилавком. Таков был первый ряд впечатлений, непосредственно окружавших работу. За первым рядом угадывался второй. Звон стекол вызывал представление об отзвуках дальнего боя, бой ощущался простым и удачным, и в кварталах не били тревоги, никого не торопили в траншеи. Достав конину, хозяйка довольно напевала мотив шестой фигуры кадрили, названной Карманьолой.
Третий ряд явлений, если бы он докопался до них, определялся так: ночью Домбровский смелым налетом отбил передовые части противника. Утром орудия федератов закрепляли ночной успех вылазки, и потому на фронте было спокойно. В ларьке табачника рассказывали об этом сумасшедшем поляке со скифским именем: «Генерал, — крикнул ему вчера ночью командир бригады, — вы мешаете нам своей храбростью!» — «В тылу гораздо страшнее, товарищ», — возмущенно ответил Домбровский. Вчера же вечером рабочие клубы отобрали мужественных и преданных Коммуне людей и послали их в очереди у лавок — поддерживать бодрость трудящихся и рассеивать вредные сплетни перепуганных злопыхателей. Уполномоченные клубов в ту же ночь появились у безногого Рони, который ждал, раздраженно ползая по полу, возвращения горбуна. Три дня шли у них переговоры с нищими и калеками из Кламара о совместных полевых действиях. Вчера, наконец, горбун убедил их. Он примчался к Рони весь мокрый от своего красноречия и немедленно вывел за стены три тысячи человек, включая детей и женщин.