Летчик, участвовавший в отражении десанта в заливе, жевал булку и, брызгая крошками, невнятно, но здорово описывал атаку танками-амфибиями баркасов с японцами, идущими на высадку. Амфибии встретили десант на шлюпках в километре от берега, на свежей волне. Было темно.
— Как вдруг, понимаете, как танки жахнут: В упор по шлюпкам! Шлюпки — назад. Паника. Катера конвоя открыли огонь по танкам. Чорт его знает, что получилось. С транспортов прошлись прожекторами, — ну, тут такая каша, ничего сделать нельзя. А тут и мы вышли в воздух…
Он с ожесточением жевал булку и до отказа набитым ртом произносил невнятные, изуродованные слова, но тем не менее всем был ясен его рассказ, и все ярко и живо видели картину того ночного сражения, которое за полчаса до этого казалось бы нереальным и не могущим произойти, но которое теперь, когда произошло, никому уже не казалось оригинальным и новым, хотя и было таким.
Встреченные в километре от берега амфибиями, баркасы и шлюпки с десантным отрядом смешались, повернули назад. Люди прыгали в воду или открывали огонь по своим. Началась беспорядочная стрельба, усилившаяся, когда транспорты осветили прожекторами полосу непредвиденного сражения. Воспользовавшись суматохой, вышли в атаку на транспорты и москиты. Корабли открыли огонь по москитам. И в это время появилась авиация, она довершила разгром, смело начатый танками.
Противник, потеряв крейсер и два транспорта, ушел в море, бросив на шлюпках остатки своего десанта. Человек триста раненых японцев лежало сейчас на пустынном берегу, ожидая рассвета.
Раненный в голову гражданский летчик рассказывал, что на Посьете, где противнику посчастливилось и он занял берег, партизанка Варвара Хлебникова успела вывести в море все рыбачьи посуды и на них полтораста корейских женщин и ребят.
— А вы что-нибудь там делали?
Но рассказчик, будучи ранен в первые минуты налета, только и успел что броситься к самолету и увести его под огнем. Несмотря на ранения и на то, что обстоятельства не позволили совершить ему нечто большее, он явно чувствовал себя виноватым, и чем живее ему сочувствовали, тем все более и более он раздражался на окружающих.
Евгения вздохнула, закрыла глаза. Наступал самый ответственный час ее жизни.
Три года назад летчик Френкель приземлился на ее прииске. Она сидела на завалинке, пела песню. Подходит человек в синей робе. «Хороший, говорит, у вас слух. Прямо завидно». — «Почему?» — спросила она смеясь. «Музыкальный слух — необходимое качество отличного летчика». Потом присел и разговорился, а уходя сказал: «Слух и голос у вас потрясающие, — полетим со мной в Хабаровск, летчиком сделаю». И увез. Но она не стала его женой, пожалела свободу. А тут подвернулся еще Севастьянов, ловкач и песенник знаменитый, и как-то получилось, что оба ее полюбили и она обоих жалела, как братьев, но судьбу свою одиноко вела дальше, вперед.
Теперь и тот и другой были вместе, и перед всеми ими тремя раскрывалась — надолго ли? — другая жизнь, перед которой все вчерашнее не имело цены. «Пойти разыскать их? — мелькало в уме. — Нет, не пойду. Я сама за себя отвечу».
Ей не хотелось ничьей поддержки, но и было одиноко одной. Неясное чувство, что сейчас следует справляться без поддержки приятелей, без мужчин, удерживало ее на месте. А сердце хотело высказаться до конца. Хотелось сказать о себе, о еще не прожитой любви всеми словами, без умолчания. Хотелось рассказать — без причины и без нужды — про девичьи сны и слезы, про тех, кто нравился ей и прошел мимо, но завтрашнее было сильнее вчерашнего. Оно должно было взять ее целиком, со всеми увлечениями, радостями и невзгодами.
Вдруг на аэродроме в густой темноте ночи все зашевелилось. Эскадрилья получила боевое задание.
Комиссар Измиров наскоро собирал партийную группу. Заседали стоя. Механики нервно вытирали лица масляными тряпками. Все курили. Всем было некогда. Все проверяли часы.
Комиссар делал вид, что ничего особенного не случилось. Партия провожала ребят в бой, и партия прощалась с ними до дальней встречи. Все должно быть душевно и просто.
Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим охрипшим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.
— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измиров. — Очень сильно надо понимать эту мысль, очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметет. Я так понимаю.
Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.
Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы, военные заводы, склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну.
— Птица не враз решится на такой перелет, — сказал командир эскадрильи и обвел глазами присутствующих.
— Птица такой злости не имеет, как мы имеем, — перебил его комиссар, стуча кулаком по столу. — Птица не летит, а мы полетим.
Потом принимали в партию. Ораторы все были плохие, и слова, которые просились наружу, никем не были произнесены. Накануне боя приняли в партию шесть человек, в том числе и комсомолку Евгению Тарасенкову.
Спели «Интернационал», не сговариваясь, еще раз повторили его и еще раз, а потом подхватили Измирова на руки и стали качать его. Песня не смолкала.
— Спасибо партии, спасибо командованию, что посылаете меня на большое дело, — крикнула Евгения. — Иду за всех девушек Союза. Драться буду, как старшие дрались в Октябре, как испанки дрались, как китайские женщины дрались в Фушуне.
— Манелюм, Тарасенка, одна за весь мир хочешь драться?.. — спросил ее, взлетая на руках летчиков, Измиров.
Даже в темноте видно было, что лицо его возбужденно и потно.
— Одна!
Опустив на землю комиссара, летчики кинулись к Жене — и вот уже она над толпой, над головами.
— Это тебе, как испанке!.. А это — как китаянке!..
— А ну, качните ее, как русскую!
И, захлебнувшись дыханием, она взлетела так высоко, что испугалась — удержат ли, не уронят ли в темноте? Но сильные руки мягко приняли ее.
Женя побежала к своему звену. Севастьянов и Френкель преградили дорогу.
— Стой, маленькая, — ласково окрикнул ее Севастьянов. — Дай попрощаемся.
Френкель ничего не сказал.
Она ощупью нашла лицо Севастьянова и, прильнув к нему на мгновенье, повернулась к Френкелю.
— Мы еще поживем, ребята, — сказала она тихонько.
— Факт. И поговорим всерьез, — ответил Френкель.
Севастьянов ничего не сказал.
Через минуту в машине она забыла, о чем была речь. Предстояла новая, важная жизнь, предстояло дело важнее жизни.
Щупак, надевая шлем, деловито подсовывал под него пушистые усы.
— Еще хорошо, теплая погода, а зимою прямо беда, — сказал он шутливо, — примерзнут, черти, к шлему, отогревать приходится.
— Сбрить следует.
— Э, нельзя. В мои годы обязательно надо какой-нибудь фасон иметь.
…Седьмая эскадрилья вышла в воздух в седьмой волне бомбардировщиков.
Впереди и по флангам двигались воздушные крейсера, вооруженные артиллерией. Дальние разведчики провожали отряд недолго и вернулись, заметив искры и огонь сражения в море.
Вспышки морского сражения были близко — где-то совсем недалеко под самолетами. Иногда можно было заметить взрыв искр и пламя, бегущее по воде.
«Не ввязаться ли нам в эту драку? — думала Женя, поглядывая на Щупака. — Все, что на воде, все наше, работа простая».
Но командующий рейдом вел самолет к югу.
В середине пути машины получили приказ:
«Итти к цели своими курсами. Счастливой победы».