Разговор в повести напоминает то дружескую беседу, то непримиримый поединок. Он легко меняет русло, обогащаясь новыми темами. Но, как любил, бывало, говорить Маршак, привычно перебрасываясь в живой беседе с одного сюжета на другой: «Голубчик, мы то об этом, то о том, а ведь все об одном, не так ли?» И правда, все об одном у Ийеша, как бы ни ветвился и ни кружил этот долгий спор. О народе, его исторической судьбе, его надеждах.
Но сколь ни убедительны исторические выкладки и логические аргументы, искусство в повести говорит еще неотразимее. Пусть небольшое, но бессомненное возмездие графу — в его походе в деревню за вином для торжественного обеда, которое он вынужден просить у своих бывших «подданных». С нескрываемым удовольствием наблюдает рассказчик, как недавние батраки, поделившие виноградники графа, угощают его вином и добродушно называют словом «товарищ», которое вряд ли ласкает ухо старого аристократа.
Так шутит история, и Ийешу по душе ее веселье.
Никто не решится сказать, что роман-эссе «В ладье Харона» (1969) написан старым человеком, одержимым мыслью о смерти. Но он писался в дальнем предчувствии вечной зимы, как раздумье перед закрытой дверью, в которую неизбежно войти каждому.
В этой необычной и по теме, и по решению книге мы видим того же Ийеша: его ироническую крестьянскую ухмылку, его задор, здравый смысл и вкус к изысканнейшим плодам европейской культуры.
Пушкин говорил, что проза требует «мыслей и мыслей». Мыслей о прожитой жизни, о том, что ждет человека, Ийешу не занимать. Они обступают его со всех сторон, им узка форма традиционного романа: неожиданные соображения, воспоминания, догадки теснятся, сталкиваются, торопят друг друга, и автору словно недосуг заняться укладыванием их в привычное романное ложе.
Однако писатель, без сомнения, ясно видит цель этой свободной книги, рожденной как бы невзначай и запечатлевшей пеструю работу сознания. Автору не грозит опасность утомиться, растеряться по дороге, заболтаться с читателем, даже если он разрешил себе опустить поводья строгого сюжета, отдаваясь течению мыслей, «наплывам» памяти и изощренному самонаблюдению.
Ийеш не был бы Ийешем, если бы он, даже расположившись в траурной ладье Харона, не завел азартный спор — на этот раз с самим собою, с чувством бренности всего земного, со смертью, с леденящим страхом перед ее приближением. Нужна особая душевная отвага, чтобы так вот взять и начать рассуждать о самом безрадостном путешествии на свете; нужен, я бы сказал, античный светлый стоицизм. Лишь во времена Сенеки и Эпикура умели так подробно, спокойно и мудро-весело толковать о старости и смерти.
В своем большинстве люди — и это нормально и здорово — отгоняют от себя призрак неизбежного конца, утешаясь тем, что «еще не сегодня». Не думать о старости, о смерти — лучший и, во всяком случае, обычнейший способ самозащиты. Не думать, не маяться — не то «одним мнением изведешься», как говорят простые души, герои драматурга Островского.
Роман-эссе начат портретом старой няньки и прачки Юлишки — такой же вот простой души. Она всем помогает, всем в доме нужна, соединена прочными узами привязанности с воспитанной ею Барышней, ее семьей, ее маленькой дочкой и искоса поглядывает на странное бездельное существо — писателя, который временами уединяется со своими листками в беседке. Мысль о смерти, бренности жизни не тревожит Юлишку: она вся в заботах нынешнего дня — живет, пока нужна и полезна. А писатель не может не думать, не заглядывать в себя, не попытаться сознать и допросить старость и жизнь, в том числе и за нее, за Юлишку.
Общеизвестно, что старость — не радость. Однако большинство мыслителей, от Цицерона до Льва Толстого, берутся за перо, чтобы доказать нам противное. Кого они могут убедить? Апология старости и смирение перед лицом смерти подозрительны: не хочет ли изощренный на самооправдание человеческий ум заранее утешить себя? Тем более что похваливать старость удобнее всего в старости, бранить ее тишком — привилегия других возрастов, считающих, что их это не касается.
Но разве не важны сознательным людям любого возраста свидетельства оттуда, куда идут все? Ийеш предлагает читателю честный лирико-философский репортаж из своего возраста, подобно тому как он давал нам искреннее художественное исследование о людях пусты, о доме своего детства, глядя на него изнутри.
Этот репортаж не утешает красивыми сентенциями о том, как хорошо жить в старости, когда отступает все телесное, угасает жадная к наслаждениям плоть. Мысль Ийеша трезва, честна и оптимистична, насколько может быть оптимистичным путешествие в страну стариков. Ийеш не утешает, но помогает понять, что если старость — беда, то справиться с ней и смягчить ее удары можно, лишь сознательно приготовившись к тому, чего не избежать. Он идет навстречу черным мыслям бесстрашно, как на поединок. Таков ведь и вообще его способ общения с жизнью — напрямую, без экивоков.
«Не стоит говорить обиняками, коль времени у нас в обрез, — замечает автор на одной из страниц книги. — Тут не до учтивости, успеть бы выложить главное. Итак, карты на стол: правду, и только правду, обо всех, и о мертвых тоже».
Автор, или, удобнее сказать, лирический герой Ийеша, готов сразиться со старостью, привратницей смерти, но еще прежде она наносит серию ударов ему. Удар — смешные, неуклюжие попытки по-молодому вскочить с шезлонга; удар — бесстрастное свидетельство зеркала; еще удар — странная забывчивость на обычные слова. Было бы трусостью не замечать этих обидных симптомов, и надо искать для них противоядия. Кое-что Ийеш находит для себя и щедро делится своими секретами. Лицо, этот щит души, на котором отпечатываются все испытания, вернее всего сохранять измлада, щедростью сердца — таков один его совет. А вот другой: заметив за собой первые признаки старческой скаредности или раздражительности, надо поспешить понять их в себе и преодолеть — улыбкой.
Улыбнуться — значит понять, а понять — это победить.
Ключ к роману-эссе Ийеша можно найти в притче о старушке, переданной автором со слов Лоренца Сабо. Поднимаясь по крутой лестнице, старушка преувеличенно громко стонала и охала и вдруг рассмеялась над собой. Отчего рассмеялась, зачем охала? «Оттого, сынок, что облегчает душу».
Улыбка старушки — насмешка над собственной немощью, к тому же еще преувеличенной, а значит, веселый вызов старости и смерти. Ийеш видит тут и еще одно: «удовлетворение от того, сколь точно, пусть даже выведя самое себя на чистую воду, старушке удалось выразить свое ощущение».
Такова и забота художника, его способ самозащиты: улыбаться в отпет на ехидные шутки старости, отзываться дерзкой иронией на лукавые знаки, подаваемые издалека смертью, и, не утаив перед читателем ничего из того, что он узнал о невеселых тайнах позднего возраста, победить его, выразив себя.
Теперь, когда мы уже не можем заподозрить его в ложном самоутешении, Ийеш решается произнести и некие похвалы старости. В поздние годы он открывает в себе новый дар общительности — с ребенком на улице, случайным прохожим. Он видит в стариках огромную волю к строительству жизни, и в главе «Исайя и Иеремия», в долгом разговоре у развалюхи-давильни на старых виноградниках, выражает неисправимый оптимизм, веру в возрождение заброшенной земли, в созидательную энергию внуков. Старики, замечает в связи с этим Ийеш, повернуты помыслами в будущее… А отсюда один шаг до озорного восклицания: «Старики — вот кто поистине молод!»
Страх смерти победить еще труднее, чем ужас старости. Много думавший о смерти Толстой утверждал, что в человеке тогда только пробуждается высшее сознание, когда он начинает понимать, что все мы с рождения приговорены к смертной казни и исполнение приговора только отсрочено. Страх смерти для него — двигатель нравственного и религиозного сознания.
Но для такого безрелигиозного и обращенного ко всем радостям жизни человека, как Ийеш, этот вывод начисто не годится. Автор «Ладьи Харона» знает свой способ избежать страха смерти: заглянуть ей в самые зрачки и усилием воображения бесстрашно понять и оценить все, что ждет человека в роковой час, вплоть до суматохи вокруг его смертного ложа, когда является пронзительное соображение, что «умирать невежливо».