— Я уже спрашивал, что испытывает человек, сознающий свою слитность с нацией.
— А я умышленно не ответил вам. Не знаю.
— Разве у вас нет такого чувства? Или вы не ощущаете в нем необходимости?
— У меня еще нет нации.
— Нет венгерской нации?
— Пока еще нет; ведь я уже касался этой темы.
— И по нашей вине, конечно?
— Во всяком случае, по вашей вине она погибла. Но не будем повторяться.
— Да, не стоит!
Но он все же вернулся к этой теме некоторое время спустя; не смог удержаться. Устало и медленно переставляя ноги, как рабочая лошадь, он вдруг вскинул голову, словно его осенила спасительная идея. Даже глаза у него заблестели.
— Доводилось ли вам слышать историю рубашки «красавца Лойзи»?
Имя Баттяни только сейчас попало в мыслительный автомат моего собеседника и запустило его. Автомат извлек из недр своей памяти необычный случай. Я раздумывал, к чему граф припомнил эту историю.
Я не ответил. Только кивнул головой.
Но кивка ему было мало.
— Известна ли вам в подробностях дальнейшая судьба этой рубашки?
— Какого рода подробностях?
Речь шла о той рубашке, в которой глава первого венгерского полномочного правительства[132] стал под пули солдат, приводивших в исполнение смертный приговор. Известный, помимо прочего, редкостной красотой, граф, как истый денди своего времени, ежедневно менял костюм — и продуманно, в соответствии с обстоятельствами. В утро казни он надел рубашку из сурового румбургского холста, какие надевали на покойников.
Эту рубашку — с запекшейся кровью на ней — графская семья хранила как реликвию в своем знаменитом мезёфёльдском замке. Она, аккуратно разостланная, одна занимала верхний ящик большого комода. О рубашке знали не только слуги — тех она повергала в дрожь, — посторонним ее тоже показывали.
Бури войны и из этого замка повымели все мало-мальски пригодные вещи и мебель, содрали даже паркет с полов.
Однако семья довольно скоро вернулась обратно, и служащие, остававшиеся все это время на месте, стали обходить округу, чтобы вернуть хоть часть разбредшегося по разным дворам имущества. Это было непросто. Вещи не раз меняли хозяев, а зачастую и внешний облик.
Рубашку заприметил в пусте, в дальней деревне, сам — глазастый черт! — бывший управляющий имением.
В поле, одетой на батрачке!
Женщина работала в ней: копала, поскольку стояли первые недели весны.
Я намеренно позволил графу пересказать эту известную по всей округе историю. Он изложил ее, как и все, до момента обнаружения рубахи; в этом месте возмущение обычно прерывало слова рассказчика. Вот и граф — остановился и посмотрел на меня: как, дескать, я восприму эту историю?
— А меж тем существует и продолжение, — отозвался я.
— Продолжение? — переспросил он с ударением, означавшим: а разве этого мало?
Черной неблагодарности.
Бесполезности всяческого самопожертвования.
Бессмысленности хода истории.
— Рубашка была выстирана.
— Потому что та кровь пятнала ее?
— Рубашка была выстирана, а дырки, пробитые пулей, заштопаны.
— Воздали почести!
Теперь у меня достало больше терпения.
— На свой лад та женщина оказала почести рубашке. И если Лайош Баттяни был тем человеком, каким представляет его себе моя признательная память, эта женщина в принципе поступила согласно его взглядам на жизнь, в соответствии с его идеями.
Ответом мне были горько поджатые губы да грустный взгляд. Так что слово оставалось за мной:
— Лайош Баттяни отдал жизнь за народ, а значит, косвенно, и за эту женщину. Желая того или не желая! Если бы после смерти он мог выразить свою волю, я думаю, пожертвовав своей кровью, он не колеблясь отдал бы и рубашку — и, вполне возможно, именно этой самой женщине. И такая последовательность заслуживает особенного уважения в моих глазах.
— Жаль, что вы столь пристрастны. Как только заходит речь о народе, конец свободному парению вашего духа! Да, именно так! Я чувствую его… скованность.
Он употребил выражение, которое одновременно можно было перевести и как «ограниченность».
— Это вы пристрастны! Как только речь заходит о подлинном долге, о вполне реальных ответных обязательствах, то есть о живой связи с народом, или, короче, о самом народе.
— Не хотите ли вы сказать, что идти на казнь было долгом Лайоша Баттяни? Что он мог бы желать своей смерти?
— Было бы жестоко утверждать подобное в отношении человека, который просто погиб. Но есть призвания, или — выражаясь не столь возвышенно — профессии, практика которых предполагает и такую возможность: гибель. Эта сторона профессии выступает особенно наглядно, когда приходит момент исполнения долга. Вам понятна моя мысль? — Лайош Баттяни потому и стал героем, что не покинул свой пост, исполняя долг. Его предков когда-то именно для выполнения подобных задач призвала нация. И должность, и вознаграждение за нее передавались по наследству. Тот, кому в качестве наследника передавался доход, должен был принять на себя и выполнение обязательств. Лайош Баттяни поступил с инстинктивной честностью, приняв на себя исполнение долга. Поэтому его смерть — трагедия, боль всей нации. Толпы других уклонялись от выполнения долга, просто не думали о нем; их инстинкт проявлял себя скверно, вернее, эгоистически. И если личности такого рода умирали, это являлось сугубо их частным делом.
— Незадача, — сказал он.
— Вот именно. И это еще довольно мягкое выражение.
— Наилучший исход?
— Конечно. Ведь и в новейшие времена мы были свидетелями отвратительного пренебрежения долгом. Большие или малые народы целыми легионами нанимали таких людей, в обязанность которых входило лишь одно: при случае с честью исполнить свой долг. Их, как правило, ставили во главе государств, наделяли огромными полномочиями; стоило им появиться — и все вставали, потому как гремел национальный гимн или «тамтам» племени. А в ответственный момент они точно так же прятали головы, как и простые смертные. Более того, опережая простых смертных; заранее, еще ничем не проявив себя, они уверовали, что ценны сами по себе, как личности. Представьте себе, что некая человеческая общность столетиями платит кому-то, готовя его к исполнению определенной функции, а в ответ не получает ничего, хотя и вправе ждать компенсации. Вместо выполнения долга — бесконечные споры, пререкания.
— Представляю.
Он сглотнул комок и кивнул; но не в знак согласия, а как бы показывая всем своим видом: «Ну что же, я и это вынужден был выслушать до конца».
— Лайош Баттяни был моим прадедом, — выдал дополнительную порцию автомат.
После чего граф надолго замолк, удрученный. Потом, как человек, проглотивший что-то, пусть даже горькое:
— Я рад, что случай свел нас с разных полюсов. Случай, ну и политические обстоятельства, естественно. Но я верно вас понял? Если бы эти политические обстоятельства сложились так, как полагали женщины, то есть в нашу пользу, вы неизменно занимали бы позицию против нас, на прежнем отдалении?
— Вы поняли меня совершенно верно.
— Возможно, ваши суждения тогда были бы еще суровее?
— Возможно.
— Потому что не было и нет прощения?
— Потому что не связывал бы рыцарский долг щадить поверженного.
— Мне казалось, между нами возникли флюиды определенного взаимопонимания. Взаимного расположения. Такого рода рыцарство в основе своей — чувство всецело дворянское: понимание долга.
— Очень и очень даже крестьянское.
— Премного благодарен. Я стал еще более одиноким.
И в своей замкнутости он до самого дома больше не проронил ни единого слова.
Да и у меня пропало желание поддерживать беседу. С кем сражаться? С тенями, с призраками? Утомительная и не сулящая лавров борьба.
18
Я сожалел об инциденте. К счастью, дом был уже рядом, и граф моментально преобразился в гостеприимного хозяина.