Прошлое переполнено войнами; когда-то все европейские нации были вовлечены в кровавые столкновения. После окончания Второй мировой войны из опыта военной и духовной мобилизации друг против друга они пришли к выводу о необходимости создавать новые наднациональные формы кооперации. Успешная история Европейского союза укрепила европейцев в убеждении, что укрощение (Domestizierung) практики использования государственной власти и на глобальном уровне требует взаимного ограничения суверенного поля деятельности.
Каждая из великих европейских наций пережила период расцвета имперской мощи и (что в нашем контексте более важно) должна была переработать опыт утраты империи. Во многих случаях этот опыт упадка связан с утратой колониальных империй. Увеличивающийся временной интервал, отделяющий «сегодня» от имперского господства и колониальной истории, дал европейским державам шанс занять рефлексивную дистанцию к самим себе. Они получили возможность научиться воспринимать себя с точки зрения побежденных в сомнительной роли победителей, которым придется отвечать за насильственную, выкорчевывающую модернизацию. Такая позиция позволяет отказаться от евро-центризма и окрыляет кантовской надеждой на единую политику в пространстве всеобщего мира.
4. Может ли ядро Европы выступать в роли неприятеля? Ответы на вопросы[17]
Вопрос. Если читать ваше воззвание параллельно с вашей статьей «Что значит разрушить памятник?» (Frankfurter Allgemeine Zeitung, 17.4.2003), то складывается следующее впечатление. Вы исходите из того, что США утратили роль нормативного авангарда XX века, и провозглашаете Европу новым территориальным и моральным авторитетом для наступающего XXI века. Но если это утверждение должно служить цели обозначить Европу как определяющего актера на мировой политической сцене, то не угрожает ли это — вследствие подчеркивания европейской самобытности — контрпродуктивными последствиями для Запада вообще и для отношений между Европой и США в частности?
Ю. X. Гегемониальный взгляд на мир, который определяет не только риторику, но и действия современного американского правительства, противоречит либеральным принципам нового мирового порядка, которые превозносил еще отец нынешнего президента. Если позволите, маленькая биографическая ссылка: еще в школе я политически социализировался в духе идеалов американского и французского XVIII века. И если сегодня я говорю о том, что моральный авторитет, приобретенный США в роли поборника глобальной политики по защите прав человека, вдребезги разбит, то я всего лишь, — как и во время протестов против войны во Вьетнаме, — взываю к их собственным принципам. Наша критика соразмеряется с лучшими традициями самих Соединенных Штатов. Но из этого получится нечто большее, чем просто меланхолическое сожаление, если Европа вспомнит о своих собственных возможностях.
Вы определяете семь признаков, образующих своеобразие европейской идентичности (секуляризация; приоритет государства по отношению к рынку; солидарность, доминирующая над производственными достижениями; скепсис в отношении техники; сознание парадоксов прогресса; отказ от права более сильного; ориентация на сохранение мира в свете исторического опыта утрат). Такая европейская идентичность, по-видимому, выигрывает прежде всего на фоне контраста с США. Не чрезмерно ли акцентирована эта противоположность, если учитывать общие основные универсалистские ориентации и другие противоположности, например фундаменталистские теократические государства?
Между Ираном и Германией существует различие в политическом менталитете, это никому не надо объяснять. Но если ЕС хочет осуществить по сути конкурирующий с США проект универсалистской формулы международного мирового порядка или стать противовесом гегемониальному унилатерализму, односторонности, США, то Европа должна обрести и самосознание, и собственное «лицо». Она должна позиционировать себя не против «Запада», которым мы сами являемся, не против либеральных традиций старейших демократий, имеющих европейские корни. Она должна обратиться против опасной политики, вытекающей из мировоззрения людей, которые пришли к власти при довольно случайных, если не сомнительных обстоятельствах и, надо надеяться, скоро вновь будут отстранены. Случайностям такого рода не стоит придавать глубокого теоретического смысла.
Сильная поддержка войны в самих США объясняется преимущественно фундаментальными различиями в образе мыслей или скорее влиянием средств массовой информации?
Что касается действенности политического соблазна, восприимчивости к пропаганде «большого брата», то мы все живем в стеклянном доме. Мобилизация населения и унифицированная эксплуатация средствами массовой информации слишком понятного шока 11 сентября, вероятно, имеют большее отношение к тому, что до этого момента нация была избавлена от тяжелого исторического опыта, а не к прямым различиям в менталитете. С 1965 года я регулярно езжу в США, часто остаюсь там на семестр. У меня создалось впечатление, что еще никогда пространство для открытых политических споров не было так сужено, как сегодня. Мне казалось, что в либеральной Америке невозможны такие масштабы правительственно-официальных махинаций и патриотического конформизма. Правда, и центробежные силы на этом многоэтническом континенте тоже никогда еще так не проявлялись. С 1989 года нет внешнего врага, имеющего скрытую функцию подавлять внутренние противоречия. Многие люди в Вашингтоне будут довольны, если терроризм снова возьмет на себя эту роль.
Вы приписываете главную роль в будущем процессе европейского единения ядру Европы. Кто составляет его? Кто в состоянии взять на себя в будущем роль движущей силы в духе «механизма Ниццы»?
Динамичный проект серьезной внешней политики, символической и менталитетообразующей (впрочем, легко принимающей и институциональные формы), должен исходить от Франции, Германии и стран Бенилюкса. Далее необходимо было бы привлечь Италию и Испанию. Проблему пока составляют не население, а правительства. Греческое правительство, возможно, также открыто для общего образа действий.
Какая роль в будущем отводится Восточной Европе? Не пролегает ли здесь разделительная линия между Европой и ее «остатком», не разделившим с нею опыта прошедших 50 лет? Не значит ли это, что восточноевропейские государства-члены на какой-то период времени как бы исключены [из процесса]?
Это самое простое возражение. Но если двери для вступления широко открыты и для Восточной Европы, как можно вести речь об «исключении»? Я сочувствую духовному состоянию наций, которые радуются вновь обретенному суверенитету, я понимаю выводы, которые коллега Адам Михник делает по поводу войны в Ираке и исторического опыта освобождения от иноземного советского владычества. Но это неравнозначно «исключению»! Здесь важно учитывать три момента. Во-первых, изменяющийся темп объединения Европы определяется тянущим за собой все согласием между Францией и Германией. Например, во время Шредера и Жоспена процесс находился в стагнации. Во-вторых, существует, как показывает еврозона, Европа различных скоростей. Великобритания в обозримое время не присоединится по доброй воле к валютному союзу. Наконец, требование общей внешней политики — не просто инициатива, а реакция, рожденная необходимостью. Это нельзя выразить лучше, чем сформулированной Ричардом Рорти альтернативой: «Унижение или солидарность». И восточные европейцы должны воспринимать это не как свое исключение, а как призыв к солидарности с остальной Европой.
Какое значение для Европы в вашем определении отводится Англии? Не располагается ли Англия, — несмотря на мощные антивоенные демонстрации, — благодаря основным чертам своего менталитета, ближе к Америке, чем к Европе, если континентальную «деонтологичную» Европу противопоставляют несущему на себе печать утилитаризма англосаксонскому пространству?