Полежал я здесь «немного». Часа полтора. Шум, который создавал, переходя из палаты в палату, профессор со свитой, сначала приближался, потом начал отдаляться и затихать. Обход закончился. За мной пришли.
– Поедем в палату?
– А обход?
– Уже все. Всех прошли.
Кроме меня… И потом еще два раза я оказывался в перевязочной во время профессорских обходов. Через пару месяцев меня перевели в «послеоперационную» палату и сообщили, что скоро за мной приедут – они дали телеграмму домой. Прошло недели полторы, и вот…
– Ну что, поедешь домой? За тобой приехал дедушка, – подошедшая ко мне медсестра светилась довольством. Чувствовалось, она рада, что я уезжаю и перестану, наконец, мозолить глаза всем и ей в том числе. Неудачливого пациента одели в одежду, привезенную дедушкой, вывезли на каталке.
– Дедуля! – радость переполняла меня. Я еду домой, вижу родное лицо!
– Ты почему не захотел лечиться? Почему не подпускал врачей? Почему ты отказывался от всего? – вместо приветствия набросился на меня дедушка.
– Кто тебе сказал, дедуля?
– Так сказали врачи. Они сказали, что ты отказался от лечения.
– Но это ведь неправда! – я не знал, что делать от отчаяния.
– Правда. Я им верю.
Потом дед все же смягчил тон.
– Скоро будем дома. Сейчас поедем на вокзал.
Почему-то ему не пришла в голову простая мысль: тому, кто «не допустил до себя врачей» и «отказался от лечения», было всего лишь восемь лет. В свои лета он мало что соображал. Ведь возили же его, этого восьмилетнего, на всякие обследования, процедуры? Кто бы ему стал объяснять, что сейчас его повезут на операцию? Да и что бы он смог сделать, если бы даже это понял?
Мы переночевали в комнате матери и ребенка на вокзале. Все было для меня интересно, ново. Уже тогда я не мог засыпать в незнакомых местах. Помню, всю ночь слушал вокзальные шумы: маловразумительные, лающие объявления, пронзительные, торопливые гудки, дробный стук колес…
Через сутки с небольшим нас встречали в Астрахани. Я вернулся домой. Радости мое возвращение никому не доставило. Счастливый конец, какой был у истории, произошедшей с Томом Сойером, моей историей не предусматривался.
Я отсутствовал дома четыре года и совсем не узнавал его. По комнатам бегала сестренка Таня. Все внимание уделялось ей. Ну а я находился здесь только потому, что дед не успел договориться с администрацией санатория, чтобы меня опять туда приняли.
* * *
Спустя много лет мама призналась, что из Саратова меня вообще не ждали: она подписала все бумаги, снимающие с врачей ответственность в случае моей смерти, и в глубине души надеялась, что так и произойдет.
Слушая признания матери, я не мог отделаться от ощущения, что она чего-то не договаривает, но мучить ее неприятными вопросами не хотелось – впервые за много лет она пришла ко мне в гости. Зову крови невозможно сопротивляться. Если ты не дегенерат, обязательно потянет тебя к родителям, нестерпимо захочется благоговейно прикоснуться к рукам матери, даже если когда-то она желала твоей скорейшей смерти. В такие минуты все прощается. Вот и я тихо радовался приходу мамы и не собирался рыться в отболевшем.
Теперь рискну предположить, что изначально была некая договоренность, возможно, с денежной подоплекой, о том, чтобы врачи под завесой лечения гуманно избавили родителей от тяжело больного ребенка. Медики тоже люди и вполне могли посочувствовать моим родным. Ведь мало кто кроме врачей понимал всю безнадежность моего состояния. Зачем обрекать на обоюдные муки несчастное дитя и его родителей, если можно избавить их от терзаний при помощи медицины? Кто потом будет разбираться отчего умер маленький пациент, заболевание которого просто несовместимо с жизнью? Увидев мой, исковерканный болезнью трупик, даже самый въедливый следователь прокуратуры ни на секунду бы не усомнился в естественности гибели больного.
Но что-то в этой схеме не сработало. Попытка приватной эвтаназии не удалась. Попросту говоря, не нашлось в институте хирурга, способного взять на себя грех убийства восьмилетнего мальчика. К счастью. Потому что в том возрасте мысли о смерти меня пугали – я не просто хотел жить, я жаждал жизни, страстно, так, как это умеют делать, наверное, только дети, и умерщвлять меня, когда я этого не хотел и боялся, было бы бесчеловечно. Спустя десять лет я был готов к такому повороту событий, а тогда – нет.
Удивительно другое – никто из врачей института не проявил интереса к редкой патологии и не захотел связываться с маленьким пациентом, носителем уникального ортопедического феномена. Почему? Если я лежал в клинике на законных основаниях, официально, почему меня упорно прятали от профессора? Почему выписали, не сделав попытки провести хоть какое-нибудь лечение, даже не выписали – выбросили? При этом врачи наплели деду, что я не подпускал их к себе. В общем, всю ответственность переложили на восьмилетнего мальчика. Подобное поведение наводит на мысль, что находился я в институте нелегально, что в отношении меня существовал какой-то замысел, который не осуществился по неизвестным причинам, и когда это произошло, от меня поспешили избавиться.
Но тогда об этих странностях я особенно не задумывался. А мои родные то ли на самом деле поверили врачам, то ли сделали вид, что поверили. И все время, проведенное мной дома, оказалось отравленным бесконечными упреками. Они, по словам матери, делали все возможное для моего лечения, а я, неблагодарный, просто гробил их силы, время и деньги. Саратовский НИИ стал последним местом, куда мои родные устроили меня, все еще, как говорила мать, «надеясь на чудо». Чуда не произошло. И виновным за это назначили меня. Больше со стороны родителей никаких попыток моего лечения не предпринималось. Зачем, если все их усилия я свожу на нет, все порчу и не желаю лечиться, в смысле – умирать?
Жизненное пространство
Дома меня предоставили самому себе. Сидеть я уже не мог – «лечение» в санатории сделало свое дело. Если раньше я бойко перемещался по дому, сидя на попе, то теперь мог только лежать. Лежать, а если опускали на пол, передвигаться ползком, на спине – примерно так, как это делают перевернутые черепахи. Я упирался головой в пол, затем двигал в нужную сторону на несколько сантиметров попу, подтягивал голову и «наматывал» метры по квартире. Так я «гулял» – ползал по всем трем комнатам.
Перед уходом мама оставляла мне два-три сырых яйца, немного соли, пару кусочков хлеба, наливала большую чашку чая. Это и было моей едой на целый день, пока кто-нибудь не возвращался домой. Если нужно было в туалет, то я все «делал» на газету, которую затем аккуратно упаковывал в целлофановый пакет. Я старался причинять как можно меньше хлопот своим родным.
Пол той квартиры был для меня и спальней, и столовой, и туалетом, и сквером для прогулок, и местом для интеллектуального развития.
Я смотрел телевизор. Кнопка для его включения находилась на стабилизаторе. Когда требовалось включить, я подползал к небольшому пластиковому ящику и локтем нажимал кнопку. Было единственное неудобство, – я мог смотреть телепередачи только одного канала – пультов дистанционного управления мы еще не знали. Да и телеканалов в Астрахани было тогда всего два. Вечерами, перед тем как все ложились спать, я просматривал телепрограмму, оценивал, на каком передачи лучше и просил настроить на него телевизор. Однажды, пытаясь включить стабилизатор, я нажал на кнопку очень сильно и сломал плечо.
Но главное – у нас была хорошая библиотека и я умел читать. Читал я с упоением. Все, что попадало в поле моего зрения. Одна из первых прочитанных книг – роман Николая Островского «Как закалялась сталь». Не знаю, какими соображениями руководствовалась мама, предлагая мне эту книгу, но книга меня потрясла. Поражали не живучесть и упорство Павки Корчагина, а то, что фундаментом живучести была Идея, он жил не для себя, а ради чего-то. Впечатляла реальность описанного, понимание, что совсем недавно жил на земле такой парень. «Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так…» – эту цитату я выучил наизусть и даже сейчас, спустя много лет, могу воспроизвести весь тот отрывок целиком.