Б своих истоках «Легкой дыхание» не имеет, таким образом, никакого отношения ни н «правде жизни» (могилка на каприйском кладбище — это, конечно, совсем другая история), ни к самой России (Капри — островок в территориальных границах Италии).
В «Грасском дневнике» Г. Н. Кузнецовой есть красноречивые строки о разногласиях с И. А. Буниным по поводу «правды жизни» и поэтичности рассказа, который не казался собеседнице писателя ни правдивым в том интимно женственном смысле этого слова, который и составлял его соль, ни, тем более, поэтичным:
«Говорили о «Легком дыхании».
Я сказала, что меня в этом очаровательном рассказе всегда поражало то место, где Оля Мещерская весело, ни к чему, объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина. Я старалась представить себе любую девочку-гимназистку, включая и себя, — и не могла представить, чтобы какая-нибудь из них могла сказать это. И. А. стал объяснять, что его всегда влекло изображение женщины, доведенной до предела своей «утробной сущности». — «Только мы называем это утробностью, а я там называл это легким дыханием… Странно, что этот рассказ нравился больше, чем «Грамматика любви», а ведь последний куда лучше…»
Можно возразить, что все это — и кладбище на Капри, похожее на русское кладбище так же мало, как на итальянскую русская зима, и вдохновляющий гонорар, и даже «утробность» ничего в конце концов не значат и не решают: все равно это очень похоже на жизнь, и рассказ все равно остается прекрасным, поэтически трогательным и живым…
Все так: «кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете», и рассказ по-своему интересен и действительно хорош; как заметил Толстой, в литературе можно выдумывать все, что угодно, ей противопоказаны лишь психологические выдумки.
Но психология искусства, когда она не выдумка, гораздо более многогранна и сложна, чем это представляется нам, знатокам и специалистам.
«Вишневый сад» — вероятно, самая продуманная и уравновешенная из всех пьес Чехова. Здесь не могло быть и речи о романтическом всплеске вдохновения, о «счастливых минутах»…
Суждения Бунина о «Вишневом саде» ведут к первоосновам истории литературы и поэтики: искусство и жизнь, предмет и слово, символ, метафора, быль.
Правда, Бунин не любил и плохо понимал драматургию Чехова — не только «Вишневый сад», но, как он и говорил, вообще все пьесы. И не только Бунин, но многие другие из его современников недолюбливали и не понимали — Лев Толстой сказал однажды Чехову: «Вы знаете, я Шекспира терпеть не могу, но ваши пьесы еще хуже». И эти его слова, столь неожиданно соединившие имена Чехова и Шекспира, у которого не было как раз того, чего не находили и в чеховских пьесах — все того же правдоподобия, — эти слова были в известном смысле пророческими. В истории мирового театра наступала новая пора: старое не нравилось по той причине, что было старым, далеким от современных нужд и забот, а время для нового еще не приспело, оно еще не утвердило себя ни в общественном сознании, ни во вкусах людей, любивших литературу и театр, с наивным доверием искавших на сцене правду жизни. Мировой театр открывал новую главу своей истории, меняя свой занавес, декорации, зал. Наступил не антракт, а скорее перерыв, своеобразный «час равноденствия» — в сущности, его-то наступление и отметил Лев Толстой, с одинаковой неприязнью отозвавшись и о Чехове, и о Шекспире.
Возражая Бунину, можно обратиться, например, к старым энциклопедическим справочникам и словарям, к старым книгам по садоводству. Можно, пожалуй, документально доказать, что вишневые сады все же бывали в усадьбах и вокруг барских домов. Но этот «реальный комментарий» ничего, в сущности, не опровергнет и не объяснит: старых барских домов и усадеб в России давно уже нет, нет и садов, которые некогда их окружали и осеняли; а «Вишневый сад» по-прежнему ставится — и на русской сцене, и в Англии, и в Японии, где Раневских, Лопахиных, Гаевых, Симеоновых-Пищиков не только в наши дни, но и в прежние времена быть не могло и, естественно, никогда не бывало.
Теперь, обращаясь к главному, можно сказать, что сад в этой пьесе — не декорация, на которой более или менее достоверно изображены цветущие вишни (на взгляд Бунина, в МХТ это выглядело совсем недостоверно, даже аляповато из-за слишком крупных и пышных цветов, каких нет у реальных вишен), а сценический образ; лучше было бы сказать, что это — символический сад, но здесь-то нас и подстерегают настоящие трудности из-за многозначности и неопределенности термина «символ».
Вполне обычно, например, ошибочное совмещение понятий «символ» и «символизм», и не так-то просто объяснить, что это совершенно разные вещи. Раз уж символ, значит, символизм, а реализм — это «детали», «предметы», «живые картины», «живые образы», это та самая правда жизни, о которой писал Бунин, то правдоподобие, которого по своей наивности требуем от искусства и мы…
Существуют специальные труды, посвященные символу в литературе (и в искусстве вообще), но здесь мешает многословие, иллюстративность или даже тривиальная бессодержательность представлений о символе, сводимых к какому-нибудь примеру, скажем, к гербу, где ленты обозначают то-то, колосья — то-то и т. д.
Иные из серьезных определений символа основываются на малознакомых или неоднозначных терминах, которые, в свой черед, нужно каким-то образом истолковывать и определять: «Символ есть образ, взятый в аспекте своей знаковости, и… знак, наделенный всей органичностью мифа и неисчерпаемой многозначностью образа» («Литературная энциклопедия»). Нет возможности коротко и сколько-нибудь ясно сказать, что в этом словосочетании — «Вишневый сад» — от мифа, что от знака и образа. Но вполне ясно, что «Вишневый сад» суть словосочетание, вынесенное автором в заглавие пьесы. Можно задаться вопросом о смысле — или, говоря точнее, о смысловых границах — этого словосочетания; очевидно, границы здесь не слишком широки, возможные («разрешенные») значения далеко не бесконечны. Быть может, «авторская воля» в литературе, в этом искусстве, пользующемся только словами, выражается в том, что словосочетания защищены от неверных («запрещенных») толкований и смыслов, независимо от того, какие реальные сады мы видели (или не видели) в жизни, от того, существовали в России сплошь вишневые сады или нет.
Что он собою символизирует, что означает — сад, вишневый сад? Труд и время. Меру трудов человеческих, меру человеческой жизни. Мы говорим: этому дереву тридцать лет — стало быть, сажал его наш отец; этому дереву сто лет — и должны думать о прадедах; этому дереву двести лет, триста, пятьсот, восемьсот лет, «это дерево видело Петра I» — и думаем о предках. А еще и земля, на которой растут эти деревья, и забота о них, чтобы их не изломали во времена смут и переустройств. Нужна преемственность поколении, которые сменяют друг друга.
В России не было сплошь вишневых садов — это не наивность, а стиль мышления, привычка к реализму. В русском искусстве уже не было старых и еще не было новых символов, от них отвыкли до совершенной к ним невосприимчивости.
Абсолютному настоящему времени Чехов противопоставил идею потока времен; настоящее относительно, оно ценимо только на фоне прошлого и в перспективе будущего.
В нашей памяти и жизненном опыте может и вовсе не быть никаких реальных представлений и образов, связанных с садом, тем более — садом вишневым; автор этой книги, например, видел старые вишни в чеховских краях и на Украине, где, как в стихах Тараса Шевченко, «садок вишневый биля хаты», видел и цветущую вишневую поросль — два или три десятка деревьев — у стен Донского монастыря в Москве. Но и помимо всяких реальных припоминаний, чаще всего мимолетных и бедных, в самом сочетании этих звуков есть нечто нужное слуху, нечто насущное для души человеческой, пусть даже недоброй и черствой души. Не живописность, не старомодная поэтичность, а какая-то осеняющая духовность и непорочность, противоположная суетности и злу. Объясняя Станиславскому, что на сцене должен быть не «вишневый», а «вишнёвый» сад, Чехов, быть может, как раз и предостерегал от ненужных конкретизаций, от «бытовизма», который так мешал Бунину понять пьесу, и не ему одному…