Затем, в видах того же оживления и поднятия нравственного и экономического уровня, вздумали «деятели и сеятели» заводить на пропойских — болотах артельное сыроварение, — надо же ведь и их «утилизировать», — для чего, первым долгом, командировали за границу, за земский счет, невесть откуда вдруг объявившихся родственников-«специалистов» — «изучать вопрос», то есть, «рационально-научные приемы сыроварения» — голландскую систему, швейцарскую систему, грюйерский способ и эментальский способ, голштинское маслоделие, шведскую систему отстаиванья, варку американских сыров в Англии и т. д., и поручили всем этим «специалистам» непременно найти и выписать в бабьегонские дебри, на земский же счет и на хорошее жалованье, швейцарскую семью, голштинскую семью, голландскую мастерицу и шведскую девицу, — послали даже в Америку «позаимствоваться чем можно» и от американцев одного молодого человека, которого «интерес дела» привлек для этого даже из Сибири. Вместе с тем завели, разумеется, при «образцовой сыроварне» и особую «экспериментальную школу», куда «привлекали» преимущественно девиц духовного звания, в качестве будущих «ученых маслобойниц и сыроварниц», между которыми не обошлось, однако, и без Файги Розенблюм, интеллигентной дочери бабьегонского часовых дел мастера и закладчика.
Дело сначала пошло было бойко, что и подало Агрономскому, принимавшему в устройстве артелей самое живое участие, удобный повод завести в «Пропойском крае» несколько лишних кабаков. Но кончились все эти артельно-смолокурные и сыроварные затеи тем, что крестьяне из-за копеечной выгоды лишали своих ребятишек последней крынки молока, а тут, кстати, и коровы их подохли от сибирской язвы, против которой земство много и хорошо говорило в экстренном собрании, но мер никаких не принимало, кроме поздней отправки на место земского ветеринара, «для исследования причин эпизоотии». Затем явилось и еще одно «непредвиденное» обстоятельство: несколько известных кулаков-скупщиков смолокурных продуктов устроили между собою стачку и сначала значительно понизили на них цены, а затем и вовсе перестали брать их с земского завода и его «филиальных» артелей. Из чистой выручки рабочим ничего не выдавалось, да и сколько именно прибылей получалось, артельные надзиратели никогда им не объявляли, — дело велось «на доверии» и отлично расписывалось только в земских «отчетах», — и потому рабочие-смолокуры и маслобои поразбегались из артелей, ученые поповны пошли на разные «курсы», Файга Розенблюм в Желябовскую шайку, а все эти голштинские и швейцарские «семьи», мастерицы и девицы, не получая жалованья, — частью поразбрелись куда глаза глядят, проклиная «русски свин» и свою доверчивость, а частью пристроились к кое-каким купеческим саврасам «на содержание».
Неудачу всех своих «оживлений» и «поднятий» земские «деятели и сеятели» свалили в своих «отчетах» на дороговизну казенного смольняка, на трудность «нового» дела, на полную неразвитость населения, непривыкшего-де к самостоятельной, свободной деятельности, вследствие долгой своей крепостной зависимости, и наконец — на «неблагоприятные условия вообще». Заслушав все это, земское собрание в конце концов постановило — выразить достопочтенным г-м Ратафьеву и Агрономскому свою «живейшую благодарность за их благотворную деятельность по устройству артелей», а в деньгах никому отчитываться не пришлось, так как и выданы-то они были на расходы «безвозвратные». Да и кроме того, деятелям было уже не до артелей, — ну, их к праху! Какие тут артели, помилуйте, когда им предстояло немедленно заняться другим, чрезвычайно важным с туманно-социальной точки зрения, проектом об улучшении быта семей конокрадов, ссылаемых по общественным приговорам в Сибирь.
Таким образом, в результате ото всех этих научно-артельных опытов, как нечто положительное, остались одни лишь кабаки Агрономского, дальнейшему процветанию коих крушение всех этих образцовых заводов и экспериментальных школ нимало не попрепятствовало. Крестьяне же, утратив своих прежних скупщиков и получив себе в регуляции и обложении своего извечного промысла значительное препятствие к ведению дела прежним порядком, совсем забросили его и обнищали больше прежнего. Только и утешения осталось им что кабаки их просветителя.
Тамара попала в Пропойск уже после окончательной ликвидации попыток оживления, так что на ее долю пришлось только слышать крестьянские жалобы и ругань по адресу всех этих земских «оживителей». Нашла она тут и церковь, но церковь пустующую, вечно запертую на замок, и даже с заколоченными окнами, чтоб меньше соблазна было для святотатцев, так как при ней теперь не имелось и сторожа. Эта несчастная церковь, древней постройки, с шатровым куполом, после нескольких столетий свершаемого в ней богослужения, попала канцелярским порядком под упразднение, постигшее ее в известный период сокращения числа приходов, ввиду особенных забот об улучшении быта сельского духовенства. Крестьяне пропойские по этому случаю были приписаны тогда к соседнему приходу, за семь верст от своего села, куда ходить им было совсем неудобно. Подняли было они по этому поводу особое мирское ходатайство — пощадить, не упразднять их древний храм, снарядили ходоков с прошением в свой губернский город и даже в Питер; но все это было втуне. Ходоки ни тут, ни там ничего не добились, потому-де упразднение совершено из высших соображений, каковые не их ума дело, — и пропойские мужики, в конце концов, почти совсем перестали ходить в церковь, за дальностью. Зато необычайно процвел у них на селе кабак Агрономского, единственно оставшийся от этого в положительном выигрыше.
Школу пропойскую нашла Тамара в ужасном состоянии, которое особенно сказалось впоследствии, когда настало зимнее время. Помещалась эта школа в наемном «летнике», то есть в летнем отделении крестьянской избы, где поэтому не было никакой печи, так что воздух зимою согревался там лишь естественною теплотою самих учащихся и вечно был сперт и удушлив до невозможности. Тонкобревенчатые стены летника промерзали насквозь и стояли покрытые внутри помещения матовым налетом инея. На трех маленьких подслеповатых окнах — вечные ледяные сосульки и заметы снега, набившегося в скважины окон. А в ростепель с отсырелых стен и с подоконников текут, бывало, ручьи и отовсюду каплет; пол весь в грязи и в лужах; свету мало, теснота и духота страшная; в три часа дня читать с детьми уже невозможно от темноты, а плохая керосиновая лампочка-жестянка на стене больше коптит, чем светит. У детей во время класса непрерывный кашель, чиханье и сморканье, — просто сердце надрывалось у Тамары, глядя на этих несчастных полубольных ребятишек в плохой одежонке, в дырявых и намокших сапожишках. Эта жалкая школа в позднюю осень и зимою была вечным рассадником кори, скарлатины, коклюша и чесотки, которыми дети заражались друг от друга. Много пришлось Тамаре на первых же порах хлопотать насчет ремонта и упрашивать пропойских мужиков, чтобы они сообща улучшили как-нибудь школьное помещение, хоть печку железную согласились бы поставить, что-ли, да рамы переменить в окнах.
— Э, матушка, живете и так! — беззаботно отвечали ей на все ее просьбы на сельском сходе. — Чай, и дело-то ваше не больно велико. В книжку-то читать — это ведь не рожь молотить.
— Нечего, ей делать-то, так и выдумывает, сидя на месте! — ворчали вслух другие.
— Да ведь не за себя хлопочу, — возражает им учительница. — О ваших же детях забочусь.
— Э, матушка, наши детушки ко всему привычливы, им и дома-то, почитай, не лучше! О них не печалуйся: померзнут, да таковы же будут, им что!..
— Болеют ведь, без угару угорают от духоты одной, глаза впотьмах портят.
— Ну, что ж, — рассудительно возражают ей. — Угар и в каждой избе есть, без угару нельзя. А коли тесно да темно, так вот. подожди, потерпи малость, зима пройдет, весной светло будет, и на дворе заниматься будете, на просторе, а теперь что ж поделаешь, теперь и везде темно!
— Да звери вы, наконец, или люди!? Пожалейте детей своих! — в отчаянии взывала ко сходу Тамара.