— Арники! Арники!.. Воды холодной! Компресс скорее! Где у вас арника? — суетилось около Агрономского несколько дам, тогда как сам Агрономский, морщась от боли, пассивно сидел в конце стола, прикрывая облокоченной рукой свое подглазье.
— Медный пятак приложить надо, — озабоченно советовал Ратафьев. — Поскорее пятак, пока не вздулось, а то разнесет во как!.. Нет ли у кого пятака, господа?
— У меня двугривенный, разменять можно, — предложил, не поняв в чем дело, досточтимейший.
Из смежной комнаты доносились всхлипывания и хныканье «потерпевшего» Гюнцбурга. Этим своим хныканьем он рассчитывал привлечь к себе сочувствие общества, но обществу было не до него. Одни ухаживали за Агрономским, другие за доктором Гольдштейном, который растерянно прикладывал себе к уху носовой платок, беспрестанно рассматривая, много ли на нем крови. Крови, однако, на платке было гораздо меньше, чем испуга на лице доктора.
— Ай, бедный доктор, и вам тоже досталось! — сочувственно качал перед ним головой г-н Семиоков и дружески предлагал залепить ему ухо английским пластырем. — Давайте, я вам наклею!
Остальные приставали к волостному с расспросами, из-за чего и как все это случилось, — вы-де были тут с самого начала и видели, — но Сазон Флегонтович более резонерствовал, чем рассказывал. — Помилуйте, — рассуждал он, разводя руками. — Я ж им и говорю, — такие преосвященные господа, говорю, и вдруг теперича, забымши всю свою великатность… где бы, скажем так, по примеру священной уважаемой столицы, чтобы все это в порядке благочиния, а они — на-ко-сь — вор да вор! да друг дружке трах, значит, в зубы!.. Словно сицилисты какие, ей-Богу!
— Этово дела так осштавитъ нельзя! — «благородно» галдел, между тем, «благороднейший» еврейчик Коган. — Это цело общественное!.. Да, общественное! В лице насшаво Гюнцбург всшкорблено все общество! И ми вотируем виражение негодованию!
— Виражение общественного презрению! — подхватывал в лад ему Миквиц.
— Претест уфсех счестно мыслящих! — горячился Лифшиц.
— Гасшпада! Виражение зачувствия к доктору Гольдштейн!.. Адрес к Алоизию Марковичу!.. Адрес и к насшему бедному Гюнцбург! — раздавалось одновременно из разных еврейских уст, все с большим и большим задором. — Ми порицаем безобразнаво поступка гасшпадина Передернина!.. Ми желаем предавать его гласшностю!.. К позорный сштолб! На сшюд общественного мнению!
— Тфу!.. — энергично плюнул в их сторону Ермола Касьянов, подымаясь с места. — Ну вас к ляду!.. Пойду лучше спать.
И он, несколько пошатываясь от разобравшего его хмеля равнодушно направился к двери.
Жидочки тотчас же, как зайцы, шарахнулись перед ним в стороны и, расступясь как можно шире, совершенно очистили ему выход из комнаты.
На этом пока и закончился протест «счестно мислящих».
* * *
Тамара с ее временной сожительницей, не желая быть свидетельницами дальнейших скандалов, которые, судя по общему возбужденному состоянию всей этой публики, легко могли возобновиться, поспешили загодя убраться к себе домой, хотя бы даже пешком, лишь бы поскорее. Но на их счастье, у крыльца ожидала уже лошадь Агрономского, запряженная в санки под своз квартирантов школы. Этими санками они первые и воспользовались. Обе были убеждены, что съезд теперь расстроился и больше не возобновится. Да и как, в самом деле, продолжаться ему после такой скандальной истории? Все гости, вероятно, сегодня же в ночь поспешат разъехаться по домам, тем более, что Агрономскому надо лечить свое подглазье, и ему, конечно, уже не до съезда, после такого гостинца. Вскоре явились с гамом и топотом на ночлег все четверо подгулявших учителей, и обе девушки ясно слышали через стену их громкий возбужденный говор и толки о происшествии. Там тоже были уверены, что съезд безвременно покончил свое существование, и обвиняли — одни Передернина, другие Гюнцбурга и завзятых жидочков; ожидали, что в газетах наверное появится теперь какая-нибудь занозистая, обличительная статейка, и заранее уже смаковали всю прелесть того скандального интереса, какой сна возбудит во всем бабьегонском захолустье.
— Мамзюрочки, вы спите! — послышался, вместе со стуком в стену, пьяненький голос кашлатого учителя. — Ходьте-ко лучше к нам, или мы к вам… потолкуемте… у нас пиво есть.
Девушки не отвечали, но это не остановило кашлатого, который продолжал время от времени адресоваться к ним через стену со своими стуками и «товарищескими» предложениями, — нужды нет, что остальные уговаривали его оставить учительниц в покое и не затевать скандалов. Из-за этого возник среди учителей даже спор с кашлатым, дошедший до крупной руготни и чуть было не до драки, но, слава Богу, успели как-то помириться между собой, перейдя на почву женского вопроса вообще и прав женщины на уважение, в частности… Затем будили старого Ефимыча и заказывали ему раздобыть, как знает и где хочет, четыре пары пива, а потом кашлатый стал орать песни. — «Ах, ты, Домна, Бог с тобой!» — раздавался на весь дом достаточно уже нахрипший баритон его. — «Неужели еще ты мной недовольна»?
«Я к тебе со всей душой,
Ты же все ко мне спиной,—
Это больно!»
Наконец квартирантка Тамары, выведенная из последнего терпения, решительно и сердито объявила ему через стену, что если он сейчас же не перестанет безобразничать и не оставит их в покое, то они пожалуются Агрономскому. Угроза подействовала, и хотя кашлатый поворчал еще что-то насчет их «кисейности» и «недотрожества», однако больше не приставал и прекратил свою серенаду, да и остальные продолжали разговоры между собой уже вполголоса. Вообще, в обеих половинах школы долго не могли успокоиться от впечатлений сегодняшнего вечера, а в классной комнате говор сменился храпом уже чуть не под утро. Как в той, так и в другой половине общее убеждение остановилось на том, что съезд покончен, и завтра же, стало быть, можно будет всем убираться подобру-поздорову восвояси.
Но каково же было удивление Тамары, когда в десять часов утра подкатили ко крылечку школы санки Агрономского, и сидевший в них за кучера работник заявил ей, что барин-де просят на съезд!.. Сперва-де приказали барышень привезти, а потом за господами опять приехать.
* * *
Благодаря ли медному пятаку, или компрессам с арникой, следы вчерашнего побоища ограничились для Агрономского и Гольдштейна лишь неизбежными кровоподтеками и ссадинами. Оба появились в зале со своими трофеями: у одного повязка прикрывала подбитое подглазье, у другого укушенное ухо было залеплено черным английским пластырем, но оба имели при этом совершенно спокойный вид, точно бы вчера у них ровно ничего «такого» не случилось. Но удивление и недоумение Тамары возросло почти до крайних пределов, когда она увидела входящих в ту же залу Гюнцбурга с припухшими щеками и Передернина с исцарананным лицом и носом, но тоже улыбающихся и даже дружески беседующих между собой, как ни в чем не бывало.
— Что ж это такое? Они здесь? И оба вместе?! — обратилась она к своей квартирантке, ровно ничего уже не понимая.
— Как видите, — улыбнулась учительница.
— Да как же это?.. Неужели помирились?!
— Разумеется, помирились, а то что же!
— Но как же так, однако? Друг другу надававши пощечин?!..
— Вот именно потому-то, что друг другу. Вы удивляетесь? — спросила она, сама не без удивления взглянув на товарку. — Ничего, это у нас бывает… знаете, по пословице, милые дерутся только тешатся.
— Значит, «свои» люди — сочлися, — иронически заметила Тамара.
— Непременно сочлися, а то как же? Вчера подрались — сегодня помирились, или сегодня подерутся — завтра помирятся: дело заурядное! — пояснила учительница и сослалась, кстати, на Марью Антоновну Шпицбарт, которая рассказывает-де, что Алоизий Маркович с друзьями все утро уговаривали сегодня обоих извинить друг друга за взаимностью оскорблений, потому что если даже и до суда дойдет, то и мировой не решит им иначе, — ну, и уломали-таки, урезонили, поцеловаться заставили и по водке пройтись, в знак примирения. — Да и что им ссориться? — прибавила она. — Из-за чего? Пустяки одни, а интересы-то ведь общие… Только партию земскую расстраивать!.. Да и управские ради Гюнцбурга Передерниным не пожертвуют, а Гюнцбург тоже местом своим дорожит: и жалованье там, и доходишки — все это у них в соображении… Ссориться-то, значит, не выгодно, — понимаете?