«Присылай, друг, поскорея
С кутрамаркой письмецо!»
«С кутрамаркой письмецо!» раздавался уже позади все тот же разухабистый, фабрично развращенный голос.
— Бог знает, что такое! — в недоумении пожала плечами Тамара. — «С кутрамаркой письмецо»… И откуда только заимствуют они такие глупые песни!?
— Это еще что, — отозвался не ее слова отец Никандр. — Тут по крайней мерс, есть хоть какой-нибудь смысл. А ведь сколько пошло уже меж народа песен, где, кроме набора отдельных стихов да рифм, нет ровно ничего! Начнет, например, такая песня с описания каких-нибудь «куликов», а кончит цинично «попом», коснувшись в середине и «медведя, зверя злого», и «чугуночки лихой», и «портного городского», и невесть чего еще, совершенно несообразного и глубоко пошлого. Вот что печально-с!
— Но что ж это, по-вашему? Неужели и в самом деле вырождение народной песни? — с горечью спросила девушка.
— Увы! — кажется, что к тому идет, — с сожалением покачал он головою. — И все это под влиянием отхожих промыслов, городских трактиров, фабрик, да еще, благодаря чугунке, от шатаний наших женщин «по местам» в городах и столицах.
— Ну, это еще полбеды было бы, если б оно ограничивалось одною только песней, — заметил отец Макарий. — А главная беда-то в том, — продолжал он, — что все эти шатания да фабрики вносят в крестьянские семьи ужасную заразную болезнь, которая разъедает у нас целые деревни, вносит разлад семейный, разврат, разложение. Вот где злое горе-то!.. И если подобные явления мы видим в таких «медвежьих углах», как наши Бабьегонские веси, то что же там, где ближе к большим городским и фабричным центрам?.. И никто об этом подумать не хочет, — вот что, поистине, страшно!
* * *
Уйдя после обеда к себе, Тамара присела на скамейке школьного крылечка и призадумалась.
Волостной и сельский сходы уже разошлись, и пьяные «каштаны» отправились допиваться до положения риз в «заведения». Приезжие крестьяне, частью распродав, а частью и не успев сбыть свои, привезенные на торг изделия и продукты, спешили закупать себе в лавочках то, что было им потребно для домашнего обихода, и затем мирно разъезжались восвояси. Начинали разъезжаться и те из окрестных мужиков, что услаждались большую часть дня в питейных заведениях. Эти, по большей части, гнали спьяну по улице во весь дух своих гнедков и саврасок, неистово гукая и ухая на них всею утробой и хлеща по чем ни попало и плетью, и вожжами. Другие же, допившись «до тихости», заваливались спать в пустую телегу и предоставляли себя на волю собственной лошаденки, — довезет, мол, как ни есть до дому, дорога знакомая! — продолжали гулять в «заведениях» и на улице одни только городские. Мальчишки дрались между собой или жарили в бабки и, где случится, подбирали и докуривали окурки папирос, бросаемые более взрослыми парнями; девушки еще звонче разливались в своих «модных» песнях, а парни во всех концах села «наяривали» на гармониках. В кучках народа, что стояли перед кабаками, нередко подымался шум и спор из-за «орлянки», и начинались драки, кончавшиеся разорванными рубахами и расквашенными мордами. Все чаще и чаще попадались на улице хмельные мужики, влачащиеся нетвердою походкой домой, опираясь на своих трезвых хозяек. Пьяный говор, гомон, уханье, песни и ругань стояли в воздухе… Где-то уже ошалело орали осипшим голосом «караул!» и в канавах лежало несколько тел, упившихся до бесчувствия. А под вечер, вместе с визгом и смехом ловимых парнями девушек в «горелках», стали раздаваться перебранки и вопли баб, избиваемых пьяными мужьями. Чем ближе к вечеру, тем диче и безобразнее становилась вся эта печальная картина, от которой защемило наконец сердце у Тамары.
Стала она перебирать в уме все свои впечатления нынешнего дня, все, что довелось ей увидеть самой и услышать от других, — и чувство полной безотрадности начало при этом невольно заползать к ней в душу. Она уже не столько думала о самой себе и своем будущем, сколько обо всем том, что прошло сегодня пред ее глазами. «Какой же, однако, вывод изо всего этого?», думалось ей в эти грустные минуты. «Упадок народа?.. Измельчание и вырождение его духовных и нравственных сил?..» Но нет, кто, подобно ей, видел этот народ во время последней войны, в лице солдата, который та же плоть от плоти и кость от кости этого самого народа, тот не может так думать, — это было бы грешно и несправедливо. Да и можно ли допустить мысль об измельчании и вырождении, когда еще так недавно, на ее глазах, этот самый народ являл столько подвигов истинного героизма и самоотвержения, столько христианского смирения в своих великих трудах, столько долготерпения, дисциплины, безропотной покорности судьбе и долгу, и столько теплой, глубокой веры среди страданий на зимних биваках и по госпиталям, где ей самой приходилось иметь с ним дело. Нет, не может быть, чтоб это было вырождение!.. Нет, это даже не измельчание, а что-то другое… Но что? — этого-то вот она и не знает, и даже понять не может, а видит только, что все здешнее до крайности противоречит тому, что было там. Но где и в чем лежат причины такой разницы и противоречия, — самой ей никак пока не додуматься. «А это оттого, что я не знаю этого народа, что я чужая, сколь бы ни хотелось быть с ним своею.»
— О чем вы, барышня, так призадумались? — неожиданно подошел к ней уже в сумерках отец Макарий. — Зову, зову вас еще издали чай пить, а вы и не слышите.
Лицо его показалось Тамаре таким добрым, ласковым и разумным, что сердцу ее неудержимо захотелось высказаться пред ним сейчас же, не откладывая, а так, как есть, по первому порыву, — и она раскрыла старику все свои думы и сомнения, тяготившие в эту минуту ее душу.
Тот задумался над ее словами.
— Мне и самому не раз такие мысли приходили в голову, — тихо заговорил он, со вниманием выслушав ее до конца. — И сам я тоже думал над тем, что вам теперь кажется таким несогласимым противоречием… Да, в прежние временя, пожалуй, такой распущенности не было, — продолжал он, подумав, — а пошло все такое с тех пор, как «порвалась цепь великая», хватив «одним концом по барину, другим по мужику». Прежнее-то рушилось, а новое еще не сложилось.
— Господи, да сколько же лет еще ему складываться! — воскликнула, даже с каким-то безотносительным укором, Тамара.
— Ну, это как в руце Божией… а только сдастся мне так, что все-таки явление это временное, преходящее… Вы говорите, война, — продолжал он. — Да ведь на войне-то твердая и сильная власть была, идея была — ну, значит и порядок был, дисциплина, и дух народный мог проявляться во всей мощи. А здесь — где она, власть-то? У кого? Кисель один, и только, — ну, во все стороны и ползет!.. Это уж, как хотите, последствие той безурядицы, да общего равнодушия, да безпринципности, да распущенности, которые там вон, повыше… А мы что, — мы люди маленькие, у нас тут невольное только отражение того, что творится там, в этих… интеллигентных, так называемых, сферах, в столичных. Ежели кончатся, даст Бог, там все эти ихние шатания, тогда другое дело! Пускай только переменятся условия там, да почувствуется повсюду твердая и разумная власть, — переменится все и здесь, поверьте!
Эти простые слова старого священника разом осветили для Тамары непонятную ей дотоле причину целого ряда явлений, казавшихся ей столь противоречащими друг другу, — и все ее сомнения и недоумения рассеялись. Если верит в светлое будущее этот старик, стоящий уже одною ногою в могиле, то как же не верить ей, полной еще сил и готовности работать! И вера эта тем более была ей по сердцу, что она соответствовала тому серьезному настроению, с которым с самого начала выступила Тамара на новое свое скромное поприще сельской учительницы. Ей так хотелось верить по-прежнему, как в дни войны, в этот народ, изучать его, работать для него, сродниться с ним и быть самой вполне русскою. Неужели это ей не удастся?..