— Конечно-с.
— Твоя сила должна заключаться в мастерском умении подбирать слова /«И этот меня тому же учит»/, а поскольку язык есть первейшее средство убеждения в общении между людьми, то и капни вовремя на того, кто тебе не по душе. Язык-то у тебя пока что на месте, вот и надо, следуя изречению мудрых, превратить его в меч.
— А как же-с, а как же-с. «Твой бы язык возглашенному священным крокодилу», — пришла в голову Уваншпта какая-то чушь: мозги у него плавились в этом пекле.
— Человек ведь не бессмертен. И не только простой человек; я вот и сам пребываю в сомнении, что тоже, возможно, безвременно опочу.
— Ах, дядя, ну как вы можете, ах!
— Не знаю, сынок, а только иногда такое лезет в голову... Да, так о чем бишь я тебе говорил; если ты от кого получаешь подарки или впредь ждешь выгоды, то такого не подводи под смерть. Доходы, братец, дело хорошее.
— Понятно-с.
— И здоровье тоже следует очень беречь. Вот не надо стоять с непокрытой головой на солнце, это вредно.
— Да-с.
— Смотри, с вдовами не связывайся, не наседай на них, благо на земле девчонок хватает.
— Да-с.
— Ведь верно, их пропасть?
— Ага.
— А для меня не присмотрел бы какую? — Это он спросил, выйдя из-под тени опахала.
— Да.
— Когда приведешь, мой хороший?!
— Как? Что? — смешался Уваншпта.
— Да нет, это я так,— поспешил сказать материнский брат и снова отступил в тень. — Иди, Уваншпта, доброго тебе пути.
— Я постараюсь.
«И вот эдакий должен быть у фараона — да пребудет он здрав, невредим и цветущ и да пошел он к такой-то матери! — вот эдакий должен быть у него одним из главных советников?!»
Весь Египет трудился, охваченный деловой суетой: землепашцы и ремесленники, рабы, визири, музыканты, воины, скульпторы, декораторы, жрецы и певцы, танцоры и пребывающий в единичном числе фараон... У всех у них было у каждого свое дело. Глубоко веря в иную жизнь, они возводили для своего фараона, при котором, — как ни прикинь, хоть зови его деспотом, хоть тираном, — пышным цветом расцветали искусства, они и возводили для него грандиозную пирамиду, ибо верили, что его ждет в грядущем не смерть, а лишь длительный сон, считая к тому же, что дома и дворцы суть только временные прибежища, тогда как пирамиды и гробницы — обитель вечная.
Уваншпта был сыном своей страны.
Это теперь для нас тот Египет — древний, а в те поры прямо на глазах Уваншпта очудотворялись глина и стекло, камень и кирпич, обсидиан, известняк, краски и драгоценные камни, металл, кожа, дерево, слоновая кость, фаянс... И все-таки более всего поражали воображение пирамиды — сооружение, про которое недаром сказано: «Все на земле боится времени, но само время боится пирамид».
Уваншпта возводил для фараона величественнейшую, исполинскую, дотоле не виданную пирамиду. С огромными, горделиво вытесанными каменными монолитами единоборствовали жалкие рабы, едва-едва продвигавшие по земле эти циклопические махины с помощью всевозможных хитроумных приспособлений; Уваншпта временами уподоблял в душе эти неподъемные глыбы своему тайному делу, а измочаленных в своем упорстве рабов — словам; рекой лился пот, вовсю палило египетское солнце... Уваншпта с исполненным восторга лицом взирал на высокие-превысокие, угрюмо-величественные пирамиды, и сердце его распирало от гордости; и все-таки — тут уж ничего не попишешь — он всему предпочитал Слово. Повернувшись спиной к пирамиде, он уставлялся взглядом на изобильный, безмерно милостивый в своих щедротах мутный Нил, напоенный где-то дождем, и с трепетом обращался к благостному божеству Хапи:
— Привет тебе, Хапи, выходящий из земли, Приходящий, чтоб напитать Египет, сокровенной сущностью.
Он, Уваншпта, так говорил, обращаясь к полному жидкой мощи великому кормильцу Нилу:
— Если ты медлишь с разливом, то прекращается жизнь.
И все люди делаются бедняками...
Или же, взметнув ввысь руки, с накипевшими на глазах слезами от обильно разлитого вокруг света, он, Уваншпта, влюбленно взывал к Солнцу:
— О единое! Утром ты озаряешь землю, прогоняешь мрак, посылаешь лучи твои, и все кругом ликует. Люди вскакивают на ноги; ты подняло их; омывают члены свои, берут одежды; руки их воздеваются, прославляя восход твой. Вся земля принимается за свою работу. Твоей животворной силой, благотворимое, прозябает из земли всякое семя, взращенной тобой травою кормится скот. Птицы порхают над заводями, овевая взмахами крыльев твою пылающую душу; ты одариваешь нас радостью и блаженством — скот радуется; своему вольному поскоку, птица — полету. Припав к твоим стопам, мы молитвенно поем тебе славу, благословеннейшее... Ты горишь и сияешь, и все вокруг обретает жизнь. Все, на что ты взираешь, создано тобой. Ведь и сама Земля сотворена твоим жгучим желанием, о Солнце единое!
Но все-таки и Солнцу, и отражающему небо Нилу, и всему-всему на свете Уваншпта намного предпочитал свой дощатый безоконный домишко.
Там ждал его чистый и прохладный папирус; там, чуть ступив на прохладный земляной пол, он сразу же прикрывал дверь и, оказавшись средь бела дня во мраке, прямо с порога сбрасывал деревянные сандалии и тут же ощущал голыми ступнями вселяющую надежду твердь земли-прародительницы. Так он стоял и стоял в ожидании великого воспарения, но только где там...
Затем он бережно возжигал крохотный светильник и в его слабеньком мерцании устремлялся нетерпеливым взором к тайнику; верно, там пряталась, завернувшись в папирус, Майятити... В конце концов, набравшись смелости, он начинал со смущенным видом осторожно топтаться вокруг да около тайника, и мерещилось ли то ему или же правда что-то такое было, только вдруг до него доносился какой-то тихий-тихий, словно шелест, но вместе с тем очень нетерпеливый зов; тогда он опускался перед самым тайником на колени, разгребал землю и очень бережно доставал обеими руками свой свиток, после чего плотно усаживался на земляном полу, скрестив по-египетски ноги, развивал от колена до колена папирус и, обмакнув в черную краску тростниковую кисть, настороженно затихал. Уваншпта сидел, напряженно выпрямившись и осторожно возложив правую руку на край папируса, но глаза у него были опущены. Он сидел, весь замерев в оцепенении, ибо та великая мука, тот медленный огонь, что вечно сжигал его душу, должен был, если так будет угодно Провидению, вот-вот заняться пламенем, и ему, Уваншпта, предстояло вступить в единоборство с той сладостной словоподобной мукой, которая должна была вот-вот излиться из не знающих конца и края глубинных недр папируса, — ему предстояло всем существом своим вступить в схватку с некоей волшебной девой Майятити, — и он ждал.
Дощатая хибара стояла неподалеку от пирамиды, и до него смутно, но все-таки долетал глухой стук инструментов по обтесываемому камню, тяжелое сопение изнемогающих под непосильной ношей рабов, грозные, краткие, как точка, хлопки бичей — и все эти дикие согласные воспринимались Уваншпта как привычные, повседневные, ибо ведь его собственное существование было сродни рабству!
Теперь уже с опущенной головой, взволнованный, — не то слово, — обуянный трепетом искатель — тоже не то слово, — Уваншпта, весь пронизанный ледяной дрожью, жадно уставлялся всасывающим взглядом в раскрытое перед ним чудо; шло время, язвящее, как тернии, и вот — наконец-то! — проступали контуры уст Майятити, но что это были за уста! Рукой какого всемогущего чародея они были очерчены! О каком поцелуе, о каком лобзании можно было думать! — только бы легко провести пальцем от уголка до уголка этих овеянных тайной бледно-тенистых уст... Сердце Уваншпта захолонуло — к поверхности начала медленно всплывать она сама — волшебница Майятити, поначалу какое-то бестелесно-бледное существо, папирусная скиталица, но и... великая госпожа. Не красивая, нет, нечто гораздо, гораздо большее... Она всплывала мечтою, чудом.
А что у нее были за ланиты — ланиты, выведенные рукою искуснейшего сребочеканщика! А что за прозрачно-хрупкий, вот-вот, казалось, готовый сломаться, точеный нос с трепещущими ноздрями, спокойно втягивающий возвышенное и выдыхающий трудную, облеченную всеми полномочиями свободу. Но это только на первый взгляд, а так сама она — эх! — сама она была какая-то озабоченная этой свободой, какая-то скромно-горделивая и вместе с тем исполненная тихой грусти. И, бывало, взглянет на Уваншпта — о-ох какими — печальными, какими скорбными глазами... Глаза у нее были... Только гляди в них — и исходи в душе безмерной тоской. Это была смесь леса и звезд, Луны и соленых вод земли; зачатые меж пустыней и таинственными недрами, они стали впоследствии долей великого милосердия для Уваншпта и ему подобных; это были глаза, порой горящие необузданными страстями, порой несказанно прекрасные в своей величавой строгости, так что у охваченного дрожью их созерцателя подкатывал к пересохшему горлу тугой ком; и над этой парой бездонных сверхчудес вздымались строгими арками верхние веки, подтянутые к самым вискам.