— Знаю.
— Я никогда не лицемерил ради своего возвышения, никогда ни на кого не доносил, не лжесвидетельствовал, не предавался распутству, не осквернял уста свои бранью.
— Знаю, Уваншпта.
— Не закрывал глаза и уши свои перед правдой, никого не оскорблял ни словом, ни помыслом, не был жесток и груб с людьми, не предавался суесловию, не заносился в гордыню, ибо далек от высокомерия; не был я также нетерпим к людским слабостям, никогда не плакался и понапрасну ни на что не роптал.
— Знаю, Уваншпта, сынок.
— И лишь в одном я грешен: в лицемерии, во имя сохранения жизни, перед великим фараоном — да продлятся его дни и да пребудет он здрав и невредим! — я лицемерил и продолжаю лицемерить.
— Почему, Уваншпта?
— Женщину одну я люблю, Майятити, и хоть мне, начальнику строительных работ, непростительно терять время, не могу я, тянется мое сердце к ней, и пусть люди сочтут это за измену и праздное времяпрепровождение, но быть с ней, с этой женщиной, и вести с ней игру, великий жрец Убаинер, очень и очень нелегко.
— Трудно тебе приходится, да?
— Очень, очень, невыносимо трудно.
— Но ведь она дарит тебе и счастье?
Уваншпта потупил голову:
— Безмерное.
— Послушай меня, сынок Уваншпта, — сказал жрец, возложив ему, коленопреклонному, на голову свою мощную руку, — в каждом из нас заложена частица верховного владыки Земли и Неба, а в тебе она большая, чем в других. Когда-нибудь позже вы, люди, поймете, что начало начал всего — Слово. Тут, в нашем Египте, этого пока не ведают. У тебя первого дрогнуло твое многоемкое сердце. Хотя здесь, у нас, в обширной стране Осириса, употребляется множество слов, однако, начертанные на папирусе, они служат лишь возвеличению фараона и учету торговых сделок, ты же, взыскующий запечатлеть на папирусе, горячий, солнечный поцелуй, ты, жаждущий, с благоволения Майятити, чтоб из-под твоей руки пошел дождь и пораньше наступил рассвет, мечтающий населить мир лучшими смертными, ты, который хочет схватить за горло, придушить всякое зло, ты, как все, следуя принятому обычаю, величаешь фараона сыном Солнца; но ты должен твердо знать, мой Уваншпта, что истинным сыном Солнца являешься ты, и только ты, ибо именно ты носишь в себе тот светоч, который призван светить другим, и я, почитаемый за главную опору и радетеля этих ничтожно-мелких фараонов, дозволяю тебе нарушать тайком, исподтишка, повеления фараона! Так говорю тебе я,.верховный жрец Убаинер!
Возликовав от нахлынувшей многоцветной радости, наш визирь припал к стопам верховного жреца и прижался устами к его колену, а тот продолжал, возложив ему на голову и вторую руку:
— И более того, сынок Уваншпта, знай, что та самая женщина, Майятити, послана тебе мною.
Но о конце Уваншпта — несколько позже...
5
Вот о таких-то вещах, рассказанных Петеися Третьим, размышлял Вано, и, что самое главное, все это с благоволения нынешней, сегодняшней Майи. Но иной раз Майя куда-то на несколько дней пропадала, и Вано, ощутив себя совершенно беспомощным, без толку слонялся туда-сюда у главного места их свиданий — возле маленького стола в своей небольшой каморке; и хотя он, в общем-то, отдаленно представлял себе, что ему следует переложить на этот столь странный, столь пугающий чистый лист бумаги, однако всё становилось каким-то неясным, смутным, когда он зажимал между трех своих главных пальцев ручку кизилового цвета; но он все-таки писал и писал какие-то слова, и хотя нет на этом свете ни одного плохого, непригодного слова, ибо даже так называемые «плохие» слова иной раз, на своем месте, тоже оказываются очень хороши, но как только Вано оставался без Майи, им овладевал какой-то злой гений неподходящих слов, так что он, изводясь от своего бессилия, с мозгами и сердцем, словно терзаемыми клещами, даже испытывал стыд перед оскорбленной им бумагой. И как же ему бывало тяжело... Вано бы предпочел взламывать скалу тяжелой киркой, или улечься голой спиной на колючки ежа, или — как наихудший выход — поддавшись отчаянию после долгих дней бесплодных усилий, биться раскаленной, помутившейся головой о стенку, но он знал, что именно здесь, вот за этим столом, он должен был собрать свою — во всех ее разновидностях — волю, которой ему так сильно недоставало во внешней жизни, и здесь же, на этой бумаге, на этой самой бумаге, десятикратно исправить все те бесчисленные глупости, которые он совершил когда-то трезвым или же совсем наоборот, ну, а помаячить-пошататься без толку разве это так уж плохо? Отнюдь. Совсем не плохо, когда задыхаешься в четырех стенах, когда не находишь себе места от сознания собственной никчемности. Но бывало порой, когда он, уже вконец обессиленный и потерявший всякую надежду, только и мечтал, по-настоящему мечтал о смерти, кто-то вдруг клал на плечо ему руку, да нет, не кто-то, какое там кто-то! Майя, то была Майя... А он замрёт, затаит дыхание и глаз не поднимет даже, но сам-то знает, что это она, гостья долгожданная... И представала она поначалу в простых и грубых одеждах, да еще в таких потрепанных и замызганных, будто ее таскали по грязи большие коты... «А ты все о Шах-Аббасе размышляешь, да, Вано?» — «Даа». — «Стало быть, плохи, Вано, твои дела?» — «Очень, очень плохи!» Тут Майя чуть призадумается и в то же время начинает водить по своему замызганному платью зажатой в другой, свободной, руке жесткой щеткой с довольно громким наименованием — «искания», а потом ненароком спросит: «Ты как думаешь, эти два отчаянных разбойника, эти душегубы — Шах-Аббас и Бебут-хан — находили в чем-нибудь отраду?» — «Ну-у, как знать...» — «А ведь они, вероятно, очень бы хотели облегчить душу...» — «Да, Майя, да!» — уже смекнув кое-что, вскакивал Вано, настолько сильно ушедший в свои мысли, что у него аж глаза перекашивало. «Так как же, значит, спросил Шах-Аббас?» — «Шах-Аббас спросил: а тяжко, оказывается, убить собственное дитя?» — «И что же ответил тот, другой?» — «Он ответил: да, мол, очень тяжко!» — «И ты не догадываешься, Вано, чем это должно было завершиться?» — «Да, Майя, догадываюсь! — чуть не воплем вырвалось у Вано. — Они должны были выплакаться!» — «Очевидно, так. А потом?» — И вдруг — о чудо! — Вано совершенно ясно представилось: на большом подносе голова одного из сыновей, и там же — два горько рыдающих в объятиях друг друга великих грешника, два обливающихся слезами разбойника. «Майя, спасибо тебе, Майя!» — сказал Вано, поглядев на нее снизу вверх, а она уже была в совсем других одеждах — в ризах той небесной девы-предтечи, той многоцветной музы. И вдруг она спросила: «Тебе, Вано, приходилось когда-нибудь в детстве туго?» «Да, еще бы, — сказал Вано, пригорюнившись. — Но было одно самое тяжелое, что меня вечно мучало.» — «Что?» — «Мать и отец были в разводе». — «Но ты ведь все-таки находил в чем-то отраду?..» — «Нет, в чем бы...» — «Припомни, подумай хорошенько, Вано».
И он вспомнил: он вспомнил благодатный старинный двор трехэтажного дома, и в нем — одинокое дерево, бук.
6
«Ууф, теперь начнет полоскать мозги, — с досадой подумал Вано, завидев приближавшегося к нему материнского брата, одного из главных советников фараона — да пребудет он здрав, невредим и цветущ! — Мне как раз только до него!»
И действительно, тот остановился, да еще на самом солнцепеке. Но ему-то что, сопровождающие его рабы склонили над ним огромные опахала, а вот Уваншпта, предпочитавший, несмотря на свое положение, ходить в одиночку, без всякого сопровождения, чувствовал, что у него плавятся мозги под этим египетским солнцем.
— Если кто-нибудь что против нас замыслит, сынок Уваншпта, — так начал один из главных советников фараона, он же материнский брат, —сразу же донеси мне, а дальше мое дело.
— Хорошо-с.
— Будет губить юношей и отроков он, этот изверг. Ищи, к чему бы только придраться, и истребляй, истребляй эту нищую рвань; благо, радением нашего прославленного фараона — да пребудет он здрав, невредим и цветущ! — рабов у нас девать некуда. Всю эту голытьбу надо раздавить, попрать ногами, это от них вся смута, это они грозят нам опасностью, мой Уваншпта, а богачам-то небось бунтовать, сынок Уванпшта, не с чего.