— Это зачем же мне молчать! — нахмурился и я.
— Затем, что между ними наверняка что-то было.
— Что что-то, что!
— Сам знаешь, что.
— Да ничего, решительно ничего не было, — опротестовал я его слова, — ведь под конец же все выяснилось...
— Нет, дорогой, мне стоит только разок взглянуть на парочку, и я уже точно знаю, есть между ними что-то или нет. Чувствую, и все тут.
— Как...
— Ээ, мой милый, шила в мешке не утаишь.
Я возмутился:
— Ты что же, лучше сценариста знаешь?
— А то как же! — оживился Шалва, — я четыре месяца осветителем работал.
— На этом фильме?
— Нет, в театре.
Вот и говори с ним...
— Вы не правы, нет, батоно Шалва, — убедительно сказал я, употребив, заметьте, «батоно». Но на этого дубину Шалву, или как его там, это не подействовало, да и вообще мои, доводы его не убеждали, но я все-таки настойчиво продолжал:
— Но ведь в конце-то концов все точно выяснилось.
— На экране — да...
— Так что же ты еще хочешь, фу-у-ух, — нетерпеливо выдохнул я.
— Если б даже по сценарию ничего такого не было, все равно бы произошло... там.
— Где еще «там»...
— В жизни.
Поди-ка попробуй найти с ним общий язык... Но меня уже понесло, я не мог остановиться:
— Откуда же тебе это известно, Шалва дорогой? — я уже лез на стену, и мне было не до выканья. — С чего, спрашивается ты это взял?
— Я же говорю, что шила в мешке не утаишь... — и добавил: Но какая, однако, шикарная у тебя шляпа, иф!..
Я решил немедленно от него отделаться, а то вцепился он в меня как этот, ну этот... как его там... да, как клещ, — и спросив с предельной категоричностью:
— Ну, вам теперь в каком направлении?
— Да куда мне без вас, — невозмутимо ответил он, хорошо хоть обратившись ко мне, по моему примеру на «вы», однако тут жет вернулся к старому: — Мы ведь уже решили, я и ты, что вместе обойдем Чиатурский район.
— Не-ет, дорогой, не-ет, — вышел я из себя, — вы тут городите всякую чушь...
— Если бы я городил чушь, вы бы со мной в спор не вступали; Видно, и ты сам тоже почуял что-то... Из ничего люди не спорят! Скажи я тебе теперь, к примеру, что душетский флот[24] самый сильный в мире, ты бы стал со мной спорить, а, Герасиме?
О-ох, что за болван, идиот ненормальный... Это мне все боком лезет тост за братьев и сестер, пусть еще только посмеет кто-нибудь заикнуться о нем в моем присутствии, я его собствен...
— Ну как, обойдем все же, а, Герасиме? — нетерпеливо спросил он. — Мы ведь договорились...
— Не-ет, любезнейший, отнюдь нет. — Меня аж проняло дрожью.— Это я по пьяной лавочке...
— В хмельных памороках, что ли? — огорченно спросил он.
— Вот именно.
— Даа, плохо так напиваться.
— Конечно, очень даже плохо. Ты что, сам не видишь, до чего я доигрался? Где мне надлежало быть, и где...
— Значит, выходит, дело плохо? — внимательно посмотрел он на меня.
— Да уж правда, ничего нет на свете хуже такого гнусного перепоя, — резонно объяснил я ему.
— Есть одна вещь, наверняка, еще похуже...
Я заинтересовался:
— И что же это... о чем ты, Шалва?
Он как-то печально посмотрел на меня и говорит:
—А вот что, Герасиме: гнусная трезвость. Перепою еще можно чем-то помочь, а вот ты скажи, что делать с отвратительной трезвостью?
7
Другого выхода у меня не было — я должен был хоть как-то доказать ему свое превосходство, а то он уж вовсе распоясался. Но чем? Посмотреть на часы? Нет, ведь это я уже испробовал и безрезультатно, нужно было придумать что-то новое; спасло меня легкое урчание в животе — несомненно от голода: что я ел утром, ничего, — и я вознамерился пригласить его в первоклассный ресторан, если, конечно, что-либо подобное вообще существовало здесь, в Чиатура. Оказалось, что да, очень даже существовало, туда мы и направились — он с рюкзаком за спиной, я — с чемоданчиком в руке, а поскольку в летнюю пору гардероб не работает, то мы, расположившись в кабине, нависшей над какой-то мутной речкой, пристроили свою поклажу в ногах: он — рюкзак, я — чемодан. В нашей напряженной игре с Шалвой я почувствовал себя здесь, в ресторане, как на собственной площадке: что до ресторанов, то в этом деле мне опыта не занимать. С ходу взяв инициативу в свои руки, я первым долгом заставил официанта сменить не слишком белоснежную скатерть — правда, та, что, он принес, оказалась еще похуже, но все-таки... затем небрежно, как бы между прочим, велел подать пару бутылок холодного шампанского, причем одну из них отправил обратно, сказав, чтоб ее заложили в холодильник, на самую верхнюю полку; заказал шашлык из говяжьей вырезки, телятину (икру побоялся—свежая ли), парочку цыплят-табака, вареную курицу, салат, кучмачи[25], лимонад, ну, о боржоме и сыре и говорить нечего, как, скажем, и о соленьях; заставил послать на базар уборщицу за петрушкой, а когда она через минуту-другую вернулась, мастерски покрутил веточкой петрушки в стакане с шампанским, чтоб выгнать газ, — иначе оно, благословенное, трудновато пьется; потом я выразил неудовольствие по поводу поданного грузинского хлеба и заставил снести его разогреть, употребив при этом не искаженное «кухна», а наше исконное, кровное слово, как это делают те грузины, которые знают цену родному языку. Теперь стол ломился от прекрасных блюд и напитков, учтите, это в Чиатура-то. Шалва похвалил меня:
— Молодец, Герасиме, ты оказался максималистом; одно из качеств истинного грузина в тебе действительно имеется.
— Может, чего-нибудь еще не хватает?
— Да.
Так прямо, к моему великому удивлению, и брякнул.
— Чего же все-таки?
— Сделай одолжение, — он поднял палец, — попроси принести лобио или жареную картошку.
— Что, они лучше всего этого?
— Для того, кто не ест мяса, Герасиме, да. И если ты не обидишься, я лучше попью вино.
— Почему?
— Шампанское уж чересчур будоражит, да и не стоит привыкать... кто потом будет меня им поить?
Тьфу пропасть, ускользнул-таки из моих рук. Настроение у меня испортилось, и мне даже вроде как-то неловко стало одному приниматься за цыпленка — недаром говорят: одинокий и за едой жалок. И все-таки, непривычный отступать, я поднял стакан:
— За все то хорошее, что есть на земле.
— И все это ты умещаешь в одном стакане, Герасиме? — удивленно воззрился он на меня.
— Ну да ладно, пусть будет два, — сказал я и вспенил нежнейший вулкан во втором стакане; хорошая, право, вещь шампанское, я его здорово люблю.
— Так да здравствует всяческое добро! — сказал Шалва. — Не добром ли мы и живы?!
У меня открылся аппетит. Я откусил от вырезки — мясо поддавалось чуть туговато — как раз по моему вкусу; и телятина тоже оказалась хороша — нежная, сочная; а когда я принялся за цыплячью ляжку, Шалва спросил меня:
— А хинкали вы любите, Герасиме?
— Смотря как они приготовлены. — Из предосторожности явоздержался от категорического ответа.
— Меня, Герасиме, хинкали натолкнули на одно открытие.
— Открытие?— удивился я, не преминув подпустить иронию: — Не закон ли Ньютона?
— Нет, закон брюха, — серьезно ответил он .— Сейчас объясню, вот — вы, а вот — я, тут уж никуда не денешься. Хинкали, Герасиме, тем более соблазнительны, чем ты голоднее, — начал он свои пояснения. — Ну, значит, идете вы, несколько молодых ребят, в хинкальную, становитесь в очередь, мимо пррносят хинкали, но это пока не для вас, вы только коситесь на них завистливо, и у вас накипает во рту слюна; потом, наконец-то, подходит и твоя очередь, и хинкальщик отпускает тебе это пылающее жаром, волшебное кушанье, над которым вьется парок; ты очень, очень бережно несешь его, и вы все плотно обступаете круглый столик, после чего самый из вас солидный на вид просит у стоящих за соседним столиком позаимствовать вам черный перец и посыпает им — черным, душистым, острым и таким — ууух! — варварски аппетитным! — стоящие перед вами в глубокой тарелке хинкали; тут уж и вовсе весь затрепещешь, но только надобно, чтоб хинкали чуть поостыли... А ты возьми, возьми, голубчик, поосторожней подуй, подуй хорошенько, да так, чтоб попало в самую середку, откуси кусочек и подуй еще, в самый пар, тут весь аромат — уух! — так и ударит тебе в нос; затем потихонечку втяни в себя заполняющий нутро сок, — но что за сок, ииф! — который так и разольется по всем твоим жилам, и начинай осторожненько прожевывать — теперь уже не так горячо; жуешь себе, глотаешь и думаешь про себя — ахмм, ухмм, вот это даа, а когда с трудом наклонишься, бросая в урну очередную шляпку, ну, шишечку, за которую держат хинкали, и тяжело переведешь дух, то тут только и подумаешь: а не хватит ли, не пора ли остановиться... но неет, неет, человече, как можно! Вон ту возьми, что сбоку, она так на тебя и смотрит — ох-хо-хо-хо, что, жжет? — ничего, глупости, запей пенистым пивом, и оно так славненько, так ласково омоет тебе глотку, а теперь дотянись вот до той, братец, вишь, как она перед тобой выставилась, вишь, как смотрит, просто умоляет — не обойди, дескать, вниманием. Воот таак. Что, дышать трудно? Да ну его, ты же не от бега устал! И только под самый конец, когда наешься досыта-до отвала, когда, прости за выражение, обожрешься, раздуешься весь, отяжелеешь, словно колода, и глаза начнут у тебя слипаться от одолевающей дремоты, вот тут только ты смутно ощутишь, что остался все тем же дурнем, каким был до того, как налопался хинкали. Вот это и есть закон брюха, Герасиме дорогой. А ты как думал?!