Но тоска-печаль — это бы еще куда ни шло, вот растерянность — это похуже. А я вот видел как-то раз Ушанги по-настоящему растерянным. Поначалу все шло ничего себе, хорошо. Мы везли на грузовой машине в отдаленное горное селение экспедиционный скарб; я, привычный мотаться с места на место археолог, из уважения к Ушанги ехал в открытом кузове, то сидя, то постаивая на ногах, то разлегшись на спальных мешках, а Ушанги все время стоял — его радовал свист ветра в ушах, радовала природа, встречные люди, остающиеся потом за нашей спиной; дома, дворы, мостики, стада, как, впрочем, он то и дело радовался просто самой жизни. В пути мы два раза, не делая остановки, перекусили, передав и водителю колбасу и хлеб с маслом; был у нас с собой и боржом, который мы живо прикончили. Уже изрядно устав от совмещенного движения-бездействия, мы подъехали к небольшому городу, откуда нам предстояло свернуть к нашему горному селению, и решили тут подзаправиться, поскольку впереди нас ждало еще сорок пять километров пути, к тому же все вверх и вверх, а там, в горах, никто бы нам горячей пищи не поднес; но, по правде говоря, мы весьма пожалели, что зашли в столовую, — невероятно острое блюдо, которое нам подали, оказалось не чем иным, как голым перечным отваром, почему-то названным чахохбили, который огнем опалил нам не только глотку, но и все нутро; в ресторан же мы войти не решились потому, что в карманах у нас было не густо — зарплату и полевые должны были подвезти Ондрико и другие ребята только на следующий день. Ондрико не терпел езды в открытой грузовой машине, то ли дело мягкий вагон; а денежки у него откуда-то всегда водились, тогда как мы частенько сиживали без гроша в кармане. Но что было до всех этих житейских мелочей переполненному впечатлениями Ушанги — умиленный, видимо, близостью гор, он от всей души веселился и радовался, даже нет-нет подшучивал над нами, немного заскучавшими от безденежья; смеется и говорит нам с водителем: какое это неверное выражение: «Я в обиде на свой карман», это карман должен быть в обиде на нас — он-то ведь сам по, себе ничего не может, кроме как просто существовать, это мы должны совать в него денежки. Так вот и пошучивал как ни в чем не бывало с опаленным тем «чахохбили» ртом. Едва только мы двинулись, как нас стала одолевать жажда, но какая жажда — требующая немедленно залить огонь, распаленный перцем. А Ушанги, меж тем, вдруг сразу как подменили — нам вот-вот предстояло проехать деревню, в которой родился один очень плохой человек. Эта небольшая деревушка у подножия горы сама по себе была очень уютной и пригожей, с обильным студеным ключом, но все портила, как горькая примесь, недобрая память о том очень плохом человеке. Я в прежние годы уже работал в этих местах и попривык к этой деревушке, хотя и бывал в ней всего лишь проездом, а Ушанги предстояло увидеть ее впервые. На всем пути только близ этой деревушки и был родник, студеный, вкусный, и когда мы к нему подъехали, то уж кто бы тут вспомнил о доброй народной присказке — «Воду — младшему»: первым жадно приник к струе водитель; пока я спрыгнул с кузова и подошел к нему, он все пил и пил, жадно, без продыху; наконец настал и мой черед, и — господи! — что могло сравниться после того насквозь проперченного кушанья с ледяной, освежающей глотку, словно целительный бальзам, водой. Я пил и пил, прямо-таки постанывая от наслаждения, потом освежил мокрыми руками лицо и шею и снова припал к роднику, и только когда я, наконец, поднял голову и, удовлетворенно отфыркиваясь, вспомнил об Ушанги и посмотрел в его сторону, то обомлел от удивления: он стоял неподвижно, пристально вглядываясь в деревню и словно бы напрочь забыв о воде.
Вот именно как раз там-то, у этой самой деревни, я впервые увидел Ушанги растерянным. Странно он выглядел. Весь его вид выражал какое-то удивительное сочетание трех очень разных чувств — в то время, как глаза умильно озирали окрестность, на лице в то же самое время проступала откуда-то из глубин поднявшаяся гадливость, — ведь это были родные места того сквернейшего человека, — а поверх всего легла отчетливая печать глубочайшего недоумения: как это возможно, чтоб из такой вот славной деревушки вышел подобный человек?
Он бы, верно, еще долго простоял так, если бы перед нами вдруг, откуда ни возьмись, не возникла какая-то девчушка, которую мы, видать, поразили тем, что утоляли жажду, ничком распластавшись на земле; а возможно, ее прислали старшие. Она старательно ополоснула стакан, наполнила его водой и застенчиво протянула Ушанги: «Пейте, сударь, пожалуйста». Тут Ушанги окончательно потерялся; он некоторое время в замешательстве глядел на малышку сверху, затем, охваченный волнением, потянулся было нерешительно за стаканом, но на полпути его рука запнулась и повисла в воздухе, потом очень медленно поднялась повыше и легла ребенку на голову. Он покаянно заглянул девочке в глаза и, пригнувшись, поцеловал ее в висок, сказав при этом — вот так чудеса! — «Я уже напился, милая, спасибо тебе», — и зашагал к машине. Крайне пораженный, я двинулся следом за ним. Машина уже тронулась, а я все нет-нет исподтишка поглядывал на Ушанги, который ловил широко открытый ртом воздух, пытаясь успокоить свое страждущее, пересохшее горло. Он даже не раз безнадежно потеребил шею — его явно смертельна замучила жажда; но еще более того он, несомненно, мучался тем, что обманул девочку, не приняв от нее от всего сердца поднесенную воду. Ведь, в самом-то деле, чем провинились жители деревушки, что он пренебрег даже их родником; он знал, что был не прав, что поступил плохо, но что поделаешь, не смог он пойти против самого себя — не полезла ему в горло вода из родника той деревушки.
Но надо было только видеть, что за резвость на него напала, как его вдруг всего отпустило, когда мы наконец прибыли на место — лихо соскочив с машины, он опрометью бросился к речке, бухнулся в нее прямо в одежде и с головой ушел в ее кристально чистую, истинную воду, которую радостно хлебал, любовно и благодарно колотя по ней крепкими кулаками.
Трудный он был человек, что правда, то правда.
Но каким унылым и озабоченным стал он в последнее время... Я не решался и слова проронить при нем о Грузии. А ведь еще совсем недавно он мог мигом отвлечь кого угодно от печальных мыслей, развеять по ветру плохое настроение. Печаль не печаль, но однажды я был в таком препакостном настроении из-за трений с дирекцией, что никому бы мне и ножом рта не разомкнуть, но до меня столько раз доносилось: «Дай боже силы его ногам», «Дай боже силы его ногам», что под конец я не выдержал:
— Чьим ногам?
— Как это чьим... — будто не поняв, продлил удовольствие Ушанги.
— Чьим, говорю, ногам ты желаешь силы?
— Ногам одного неочкастого старика, который дал Дареджан хорошего пинка.
Я вышел из себя:
— Но чего ты радуешься?
— Так это при мне, я там же присутствовал.
— А ты, милый мой, только хлопал глазами?
— Неудобно было, — ответил Ушанги.
— Ха... Почему?
— Что почему?
— Почему ты не шевельнул рукой?
— Старик он был, — пояснил Ушанги.
— Кто... — совсем запутался я.
— Да тот, давший пинка, вот кто.
Любой разговор с Ушанги относительно Дареджан оборачивался в моих глазах какой-то беспросветной чушью, но на этот раз я решил все выяснить с начала и до конца.
— Послушай, кто тебе, в конце-то концов, эта самая Дареджан?
Он неопределенно повел плечами:
— Кабы я сам знал...
— А кем доводился ей тот старик?
— Ооо, вот это я знаю. — И он заговорил весьма деловито: — У Дареджан огромная родня; молодые сами себя содержат, и их не слышно — не видно, но есть среди ее родни и старики, одни более или менее близкие, другие — не очень. Родителей своих Дареджан совсем не помнит, — здесь он не выдержал и отвел все-таки немного душу, подпустив в шутку: — да, может, их у нее и вовсе не было, — а потом снова перешел на деловой тон: — И вот эти старики говорят: мы тебя выкормили-вырастили, и требуют возмещения. А она-то возьми да подцепи меня, а я — прицепись к ней, и стали мы с ней Ханджаладзе-Каркашадзе. Только я больше ничего дареджановского не хочу, все поперек горла, а она говорит — кто на мне после такого, как ты, женится, я, говорит, тебя за такую безответственность притяну к ответственности. Иди после этого и нарывайся на скандал. Это же страшная женщина, неотесанная, грубая, она пойдет устраивать мне на каждом перекрестке сцены. А мне только до этого. Мочи нет, забирает весь мой заработок и сует этим старикам. Я здесь вкалываю, а мои трешки летят на этих стариков, которые еще недовольны — ты, мол, плохо нас содержишь, мало о нас заботишься, а один из них, тот неочкастый, даже врезал ей — «пртчклуп» — изрядного пинка, а у нее-то ведь это о-го-го... дай боже...