Он и волновался, и, вместе с тем, чувствуя себя на верху блаженства, весь по-детски радостно трепетал:
Картл-Кахети! Имерети!
Гурия и Мегрелия!..
— тут он окидывал нас быстрым взглядом и снова плотно прикрывал глаза:
Все это — моя отчизна!
Любимая!! Грузия!!!
— а уж тут вовсю распахивал глаза, утирал взмокший лоб и, страшно довольный, слушал, как все ему хлопают.
2
Мы жили с ним почти бок о бок в одном старинном дворе. Когда-то мы жили совсем рядом, но Дареджан отхватила две комнаты для каких-то своих близких, так что у Ушанги осталась всего одна комната. Я доводился ему не особенно близким, но все-таки родственником, и мне кажется, он меня любил, во всяком случае он охотно ездил со мной в экспедицию рабочим. Этот весьма своеобразный, по своим взглядам, юноша, впадавший в печальные размышления над каждым вскрытым захоронением, выглядел среди нас всех довольно необычно. Если мы, археологи, были привычны к виду человеческих останков и нас гораздо больше скелетов интересовали вещественные реалии: сооружения, оружие, посуда с ее росписью и орнаментом, к которым мы подходили с научной точки зрения, старательно отыскивая в них сходства с материалами, обнаруженными в других краях, то он, Ушанги, не сводил глаз со скелета, нет-нет бормоча в задумчивости: «Интересно, каким ты был по сравнению с теми, кто тебя окружал, добрым, злым или так себе...» А как-то однажды, пристально уставившись на рассеченный череп с застрявшим в нем бронзовым осколком, он прошептал про себя: «Кто знает, безвинным ты принял смерть или заслужил ее». И, что еще удивительнее, после этих слов добавил: «Хотя никому из нас не уйти от того, что ему на роду написано. Так, верно, было и в твое время».
Парень обладал уймой самых многообразных, но абсолютно не упорядоченных знаний. Он мог, например, знать во всех подробностях жизнь какого-нибудь знаменитого художника, даже назвать размеры его полотен, не зная при этом подчас, хотя бы приблизительно, в каком веке названный художник жил и творил; нас это крайне удивляло, на что он отвечал еще большим удивлением: «Но какую роль может играть время для художника! Истинный художник жив в веках — это ведь вам не физик или химик». Упомянув про химика, он, бывало, не преминет ругнуть Дареджан и вдруг тут же добавит: ой, хорошо, вовремя вспомнил, и тут же спешит послать ей львиную долю из своего скромного жалования, оставив себе самую малость; благо еще, местные рабочие то и дело от всей души зазывали его к себе: по свойствам своей натуры он как-то удивительно легко, причем, не преследуя ни малейшей корысти, располагал к себе людей; они к нему так и льнули, искали его общества, но, правда, лишь до той поры, пока ему хоть в чем-то, пусть в самой малости, — ну, скажем, в игре в лото, — не подфартит.
Во взглядах и высказываниях Ушанги было что-то настораживающее: «Вы, ребятки, драгоценные мои, не встревали бы с руками-ногами в дела природы, она, матушка, небось получше вас, миленькие, знает свое дело. Возьмем хоть те же облака; не лупите вы по ним снарядами и всякой чертовщиной, не то вас сверху так лупанет, чтоо...» Между прочим, вещал он обо всем этом, как правило, совершенно не к месту. Так, например, с этим призывом не вмешиваться в дела природы он обратился к нам, двум археологам, в то время как мы азартно резались в нарды.
А однажды как-то, когда мы заблудились в лесу, Ушанги, шустро вскарабкавшийся на верхушку высокого дерева, чтоб оттуда обозреть окрестность, сползая обратно, сказал мне, с затаенным дыханием ожидавшему от него ответа: а как замечательно хорошо было бы для того писателя-специалиста, если бы его великий тезка Резо Пирвели родился в Новой Зеландии, а сам он, писатель-специалист, кроме простейшей разновидности грузинского языка, один-единственный среди всех нас, владел еще и новозеландским. С чего это втемяшилось ему в голову, пока он ползал вверх-вниз по древесному стволу, ума не приложу, но из лесу мы все-таки выбрались.
Начиная с детских лет Ушанги, по милости разных своих знакомых, поменял уйму всяких прозвищ. Есть на свете люди, которые словно бы сами напрашиваются, чтоб окружающие выдумывали для них прозвища. А Ушанги был просто показательным образчиком людей подобного рода. И под какими только прозвищами — порой весьма точно бьющими в цель, а порой и невероятно глупыми — он ни хаживал; вот и у нас в экспедиции, узнав, что Дареджан носит фамилию Каркашадзе[60], его за глаза, очень исподтишка, прозвали Ханджаладзе2. Он узнал об этом много времени спустя и, вопреки нашим опасениям, что это доведет его, крайне вспыльчивого по натуре, до бешенства, он подумал-подумал и говорит: правильно, правильно, как бы она ни держала меня в руках, она все-таки женщина, а я как-никак мужчина.
Нет, особенно обидчивым он не был.
Но одна кличка — «Трудный» — за ним таки удержалась. Прозвали его так еще в шестом классе, после того как классная руководительница, она же учительница географии, однажды заметила: «Хороший ребенок, но трудный».
Трудный, выросший на моих глазах, был и правда странным ребенком: никто бы другой не мог, подобно ему, так мгновенно перейти от не знающего границ, безудержного веселья к хмурой замкнутости, внезапно погрузиться в какую-то свою неразгаданную детскую печаль. Зачинщик всякой кутерьмы, он как-то вдруг, совершенно неожиданно, отчуждался, целиком уходил в себя. Причем удивительно то, что эти присущие ему внезапные приливы печали были так же для него естественны, как и буйная жизнерадостность. На сторонний взгляд во всем этом было что-то непонятное, и мы всегда удивлялись такой переменчивости его настроений. Но однажды Ушанги надолго поддался печали — это когда он узнал, что был приемышем. Почти невероятно, что кто-то проговорился перед ним так поздно, — наверно, люди считали, что он давным-давно сам об этом знает. Родителей Ушанги тогда уже не было в живых, и к его скорби о них прибавились новые переживания, тем более тягостные, что его угнетали мучительные сомнения, которыми он поделился со мною первым, приступив ко мне как-то в палатке с вопросом:
— Я похож на грузина?
Что-то сразу кольнуло мне в сердце, и я ответил ему нарочито спокойным тоном:
— Ну а как же.
Мы стояли, чуть пригнувшись, в трехместной палатке; там же, развалившись на раскладушке, вроде дрыхал среди бела дня, громко посапывая, мерзейший молодчик, тоже из нашей экспедиции, некий Ондрико. Ушанги, поглядев на него некоторое время с подозрением, снова спросил меня, на этот раз еще более настойчиво:
— Я правда похож на грузина?
— Ну конечно же, Ушанги.
Ушанги впился в меня пристальным взглядом — его все-таки что-то мучило.
— Теперь, дорогой, все мы стали похожи друг на друга, — проговорил Ондрико и снова засопел.
Ушанги было удивленно встрепенулся — «Бредит он, что ли», затем с гадливостью посмотрел в сторону Ондрико и подал мне знак, чтоб я шел за ним. Он поводил меня некоторое время за собой туда-сюда, не произнося ни звука, потом остановился подле какого-то куста и спросил взволнованно:
— Ведь это не очень плохо — безмерно любить свою родину?
— Ну что ты, совсем даже напротив. Когда родина для человека...
Он прервал меня:
— Мне бы очень хотелось, чтоб я с самого начала был грузином, еще до того, как меня усыновили. Ведь это не зазорно — всем нациям предпочитать свою родную?
Он столько раз меня переспрашивал, что я и сам засомневался:
— Нет, почему же.
— Да. Я же здесь родился, здесь и вырос, верно ведь?
— Ну ясно, малыш, — ответил я потеплевшим голосом.
Трудный сказал:
— Спасибо.
3
С того дня Ушанги очень переменился. То хмурый, озабоченный, он кое-как, нехотя, махал киркой, то, напротив, с остервенением всаживал ее в землю. А после работы всякий раз искал уединения. Близ нашего лагеря протекала малюсенькая речушка, и Ушанги, понурив голову, брел куда-то вверх, к ее истокам, и исчезал из виду. Хлеб, сыр, лук, прихваченные с собой, он запивал, верно, холодной водицей из той кристально чистой горной речушки. Возвращался он поздно, много спустя после наступления темноты; входил в палатку, осторожно забирался в спальный мешок и затихал. Он больше не вмешивался ни в какие споры, возникающие нет-нет во время работы, и это кто же, Ушанги, еще совсем недавно зачинщик и вдохновитель всякого рода пылких словопрений, великий мастер полемики, только и ищущий случая вступить в словесную перепалку и не оставлявший опрометчивого противника в покое, прежде чем доведет его, что называется, до ручки. Чтобы он отступил или дал осечку, — да бог с вами! Помню, когда однажды один из родичей Дареджан совершенно безобидно заметил, что и в серый денек люди, мол, тоже загорают, так как при пасмурной погоде преобладают ультрафиолетовые лучи, Ушанги не преминул добавить: верно, верно, особенно сильно на тело, если еще при этом напялить на себя пальто и кашне! В ответ сильно загорелый незнакомец показал на себя: я-де сегодня утром вернулся с курорта, где мы за две недели ни разу не видели солнца, но я все время сидел на балконе голый по пояс, а так, сам по себе, я очень белый. И вы думаете этот живой пример заставила Ушанги отступить?.. Черта с два он отступил бы. Да как же, говорит, человеку не почернеть, когда на курорте днем с огнем не сыщешь номера с ванной.