Как только Андреев утвердился на стуле и заговорил, с него словно соскочило опьянение: осталось только возбуждение, вдохновенное состояние, и он говорил долго и увлекательно, словно читал по книге талантливо написанный рассказ.
В состоянии опьянения Андреев казался крупнее и симпатичнее, чем в трезвом виде: трезвый говорил о делах и мелочах, и только теперь, возбужденный алкоголем, вдохновенно импровизируя, он был настоящим Андреевым. Лицо его казалось прекраснее, одухотвореннее, чем прежде; оно было бледно и изможденно, карие глаза горели, белый прекрасный лоб прорезала резкая, страдальческая складка. Замечательно, художественно красив был в этот момент Андреев!
— А ведь ты чертовски красив! — невольно вырвалось у меня. — Прямо красавец!
— Красавец, говоришь? — посмеиваясь, переспросил Андреев. — Думаешь, нравлюсь женщинам? Хе-хе-хе! Нет, брат! Я только произвожу первое впечатление, а потом, когда к моей красоте привыкнут, я очень быстро надоедаю философией; бог, дьявол, человек, природа, вечность и бесконечность — это мои ближайшие друзья, а женщинам в этой компании невыносимая скучища. В этом, брат, есть нечто алкоголическое! Ведь если бы я был чуточку поглупее, как полагается настоящему красавцу, то, пожалуй, разбил бы сердца, а вместо этого женщины помыкают мной. Хе-хе-хе! Еще тем, к которым я равнодушен, я нравлюсь иногда, но есть одна, которую я сам любил, и вот у нее-то никогда не имел успеха: до нее я так и не достиг, она не могла снизойти до меня. Это не та, на которой я хочу жениться, а другая, или, скорее, первая. Да и эта водит меня на цепочке, как обезьяну, и я пляшу, кувыркаясь, показываю штуки. Хе-хе-хе! Милый мой, поверь мне, в этом есть нечто алкоголическое!
Я почти дословно передал эти первые монологи Андреева, услышанные мной, когда он был в ударе.
Впоследствии не раз видел я его в подобном состоянии и должен отметить, что оно не только не унижало его, но всегда проявлялось необычайным подъемом его умственных сил, остроумие било ключом, он словно открывал в эти минуты огромные богатства своего таланта, и без изумления нельзя было видеть бурный и безумно несущийся водопад острот, ярких образов, необыкновенного обилия мыслей. В этом-то и заключалась трагическая опасность для него в обычном, обывательском недостатке, с которым обыкновенные люди благополучно доживают до глубокой старости, даже почти не расшатывая здоровья.
Необузданная, дикая, мрачная фантазия Андреева под влиянием алкоголя начинала работать с исступленной силой, словно вырывались на волю из глубины души все его необычайные творческие силы; своим могучим напором они могли погубить его. Андреев никогда не был пьяницей в обычном смысле этого слова: пил очень редко, всю жизнь боролся с этим, как он думал, наследственным пороком, проявляя большую силу воли; в разгаре своей огромной литературной работы он по нескольку лет подряд не прикасался к рюмке, но, вследствие несчастливо сложившейся личной жизни, иногда, что называется, срывался, и тогда порок проявлялся грандиозно, болезненно, с красотой душевного пожара.
Не было пошлости в пороке Андреева: что-то трагическое было в этом необыкновенном человеке с такой поэтической наружностью, с его вдохновенным, одухотворенным лицом, с необычайно утонченной, глубокой и сложной душой, с предчувствием ранней гибели, с мучительным вниманием к вопросам жизни и смерти: его «Анатэма» и теперь уже неотступно следовал за ним в маске «месье алкоголя».
За обедом Андреев говорил удивительно красиво и вдохновенно, фантазия его бушевала. Горький, сам никогда не пивший спиртного, не любил встречаться с подвыпившими людьми, но Андреев, в подпитии, молодой, красивый, блещущий остроумием, вдохновенный, глубокий и яркий, представлял собой слишком интересное зрелище.
Мы влюбились тогда в этого разгульного, необыкновенного юношу — Леонида Андреева. Он гостил в Нижнем четыре дня, все время ходил с нами «навеселе», в таком же состоянии и уехал, нескончаемо занимая нас до самого отхода поезда своими остротами и вдохновенными яркими рассказами.
Со мною он быстро подружился и просил заглянуть к нему, если буду в Москве.
Месяца через полтора, в Петербурге, в редакции «Жизни», мне показали рукопись нового рассказа Андреева «Жили-были», написанного в клинике, куда он попал на излечение после «веселой» поездки в Нижний. Рассказ этот с новой силой и ужасной яркостью трактовал, по-видимому, излюбленную тему молодого автора «о смерти».
Я возвращался в Нижний и, остановившись проездом на несколько дней в Москве, зашел проведать Андреева.
Он жил на Плющихе, во дворе, в тесной, бедной и довольно мрачной квартире. Все четыре комнаты этой квартиры были заставлены кроватями для его многочисленной семьи: юноша Андреев содержал мать, двух подростков-братьев и двух сестер, еще очень молоденьких. Все это была учащаяся зеленая молодежь, на содержание и учение которой требовались расходы, довольно тяжелые для фельетониста газеты «Курьер» Джемса Линча — псевдоним, под которым писал воскресные фельетоны Леонид Андреев.
Я не помню, чтобы он тяготился этой семьей: своих братьев и сестер любил с необычайной нежностью. Один из братьев, Павел, сделался впоследствии художником, довольно заурядным; младший писал юношеские стихи. Сестры были красивые девушки, в особенности вторая, блондинка, больше всех похожая на Леонида. Вообще же никто из братьев и сестер Андреева не проявлял ни особой талантливости, ни каких-либо выдающихся способностей. Даже наружной исключительной своей красотой он всех их затмевал.
Андреев был любимцем в своей семье и, в особенности, любимчиком матери.
О матери Леонида Андреева, симпатичнейшей Настасье Николаевне, мне хочется сказать здесь несколько слов.
Это была совершенно простая, едва грамотная женщина деревенского склада, с очень приятным, добродушным лицом, от которого как бы проливались на всех людей, без разбора, бесконечная доброжелательность, душевная чистота и неистребимое незлобие.
Она всегда одевалась просто, в широкую, старомодную кофту, в широкую юбку. Волосы у нее тогда были светлые, а потом седые: обыкновенный, но всегда трогательный тип русской простой женщины. Андреев своим красивым лицом только отчасти походил на нее; вероятно, он больше был похож на отца, рано умершего, о котором сын мало говорил мне, вероятно, плохо и помнил его, но отзывался о нем как о провинциальной «душе общества» и широкой натуре. Отец его был землемером в городе Орле.
Андреев искренне обрадовался моему приходу и посвятил мне почти весь день. Рассказывал темы еще не написанных своих рассказов; рассказывал прекрасно и при этом, конечно, жаловался на свою бедность.
— Последний мой рассказ, напечатанный в «Курьере», — между прочим сказал он, — в редакции называют шедевром, но, чтобы как-нибудь жить с моей семьей, мне нужно писать по крайней мере шедевров восемь в месяц. Хе-хе-хе! Трудновато! Трудновато, брат!
На стене висел очень хорошо нарисованный тушью его собственный портрет, сильно идеализированный: на портрете Андреев был еще красивее, чем в натуре.
— Когда это ты был таким сверхкрасавцем? — спросил я его.
— Да никогда не был! — смеясь, ответил Андреев. — Это я сам себя рисовал. Я когда-то усиленно занимался живописью, в художники стремился, да бросил теперь… так, для себя иногда рисую!
Андреев вытащил откуда-то свои рисунки и стал показывать.
Я не знаток в живописи, но мне кажется, что Андреев был хотя и далеко технически незаконченным, но незаурядным портретистом-художником, Посвяти он себя живописи, — он и в ней, вероятно, проявился бы не менее крупно, чем в литературе. Из всех портретов, написанных с Андреева различными художниками, в том числе и Репиным, самый лучший все-таки автопортрет самого Андреева, известный всем и написанный много позднее.
Андреев проводил меня на вокзал, все время с изумительным мастерством импровизировал свои будущие рассказы. Многие из этих устных рассказов так и остались ненаписанными. Андреев напоминал собой как бы кипящий котел творчества.