— Покупок я не купил, оставил до другого раза, — медленно, с расстановкой заговорил он и все улыбался своей хорошей, трогательной улыбкой, которая удивительно преображала его некрасивое лицо. — А вот, жена, поглядико-сь, какую вещу я тебе привез! Двадцать пять рублев отдал, потому и не купил, все деньги извел…
Тут он бережно вынул «Икара», дрожащими руками развернул его и любовно поставил на стол.
При взгляде на голые человеческие фигуры почтенная женщина долго не могла вымолвить ни слова, пораженная горем и негодованием. Наконец, она всплеснула руками и неожиданно для Назара вдруг разразилась энергичной и звонкой бранью:
— С ума ты сошел, старый дурак, греховодник ты этакий, бесстыжие твои глаза!.. Голых баб купил, батюшки мои светы! Да неужто не стыдно тебе глядеть-то на этакую пакость, бесстыдник ты, охальник, озорник бессовестный! Да неужто двадцать пять целковых? Батюшки! Ограбил! Разорил! По миру пустил, разбойник… душе-гу-уб! Что мы есть-то теперь будем? Дети-то босиком да без хлеба! Ай, батюшки! Да и что это с тобой попритчилось?
Ее укоры мало-помалу перешли в причитания и слезы. Мысль о двадцати пяти рублях, истраченных так глупо, все более и более ужасала ее.
Она плакала с воем и причитаниями, как плачут по покойникам. Ребятишки, глядя на нее, тоже завыли.
А Назар стоял среди них, как бы пробужденный от сна, и силился что-то сказать, и на добром лице его выражалась острая и внезапная боль.
Смотреть на бесстыдных «голых баб» Назару строго воспрещено. И только по воскресеньям, когда жена с детьми уходит в церковь, Назар отпирает сундук, бережно вынимает оттуда «Икара», садится за стол, держит хрупкую вещицу в своих огромных, корявых пальцах, долго любуясь ею, и детская, прекрасная, трогательная улыбка появляется на его лице.
1904
Лес разгорался
I
На луговой стороне Волги стоит голая каменистая гора, похожая на опрокинутый вверх дном котел. Зовут ее курганом.
Курган странно и неожиданно возвышается на плоском песчаном берегу. Передняя часть его, обращенная к реке, безжизненно-каменная, а затылок покрыт зеленой березовой гривой.
Позади кургана гладкая степь до самого горизонта.
У подошвы горы приютилось маленькое село с белой церковкой; оно называется Буяном.
Весной Волга подходит вплоть к селу и кургану, заливает кругом все луга и перелески, и тогда стоит курган среди широкой водной равнины. Через Волгу, прямо против кургана, виднеются крутые зеленые горы, заросшие кудрявым лесом, окаймленные внизу, около воды, сверкающей белой полосой: это каменоломни обнажили их девственные известковые груди.
И стоят горы, словно девичий хоровод, зеленой гирляндой, белогрудые, кудрявые, отраженные в реке, как в зеркале, и молча улыбаются кургану, но курган угрюм и печален: голый, каменный, он словно сжал и затаил в твердом сердце своем огромное, глубокое горе.
Из-за спины его глядит серое, голодное село с маленькой беленькой церковью.
Бедно живет Буян, Земли у буяновцев мало, и родит она плохо; они умерли бы с голоду, если бы не кормилица-Волга, если бы не благодатные горы: весной у кургана бывает хлебная пристань, и буяновцы грузят, а летом они идут в горы, в каменоломни, и ломают камни.
Тяжел и суров их труд: каждый год во время ломки камня погибает их несколько человек, раздавленных каменной глыбой, и каждый день кто-нибудь возвращается с работы окровавленный. Оттого и характеры у буяновцев дерзкие, мрачные, оттого и пропивают они осенью почти весь свой заработок.
Вдали с кургана виден большой, красивый город. Днем он блестит на солнце золотыми головами церквей, а ночью торит красными огнями, словно тысячью пламенных глаз. И кажется, что многоглавый исполинский зверь днем и ночью смотрит на приволжские села, внушает им что-то и властно притягивает к себе своим огнем и блеском, как бы простирая к ним длинные лучистые нити, по которым льется ток его жизни, отзываются удары его сердца. Он не только вытягивает из этих сел жизненные силы, но и сам дает им в обмен что-то горькое и острое, блестящее и опасное, то, что мучит, но зажигает, что становится огненным оружием против него же. Можно подумать, что в дымящихся зданиях каменоломен, мельниц и кузниц, разбросанных по берегу у подножия гор, в зданиях, где мучатся порабощенные села и деревни, — сотни мускулистых рук уже куют богатырский меч освобождения.
А кругом, по обоим берегам громадной реки, день и ночь горят заповедные, вековые леса. Облака серого дыма вместе с запахом гари, разрежаясь, плывут над горами от горизонта к Волге, и над нею стоит серый, дымный туман.
Ночью по всему небосклону — то за лесистыми горами, то в далекой степи — пылает гигантское зарево, освещающее кровавым светом высокое ночное небо. Едва потушат пожар в одном месте, как огонь появляется в другом. Но крестьяне как бы не замечают лесного пожара, не любят говорить о нем. Лица их серьезны, уклончивая речь коротка и осторожна. Молчат крестьяне.
Горит огромное богатство, дивная красота, первобытный угол мира. Быть может, скоро пламя охватит милые кудрявые горы, обоймет каждую стройную сосенку, и запылает вся страна.
Тревожным настроением затишья перед грозой охвачено все кругом: и горы, и Волга, и старый, печальный курган.
Тревожнее блестит вдали каменный город, окутанный облаком дыма и пыли, напряженнее смотрит он в темную весеннюю ночь своими кровавыми глазами на тихие приволжские села, озадаченный тем, что со всех сторон приближается пламя.
Все молчит; молчит напряженно, тревожно, торжественно…
Лес разгорается…
II
Сельский учитель села Буяна, Дивногорский, сидел утром перед раскрытым окном своей маленькой квартирки, пил чай и поджидал к себе в гости мужика Мирона, обычного и почти единственного своего посетителя.
Дивногорский, длинный, нескладный юноша с первым пухом на румяных щеках, застенчивый, робкий и тупой на вид, был здесь учителем недавно и уже тяготился своим положением. Исключенный за малоуспешность из духовного училища, он долго шатался без дела и, наконец, чтобы не идти в солдаты, пристроился в учителя. Но ему претила возня с ребятишками, дерзкими и озорными, как и все на селе; ребятишки и мужики невзлюбили его, и он стал бояться их.
Юноша не ожидал, чтобы мужики могли быть такими, какими он их нашел, ему казалось, что они умнее его и желают дать это почувствовать: при всяком разговоре предлагают ему замысловатые вопросы и злорадно любуются его невежеством, ненаходчивостью и мальчишеским смущением.
А невежество свое он впервые почувствовал только здесь. Прежние учителя приучили здешних мужиков к воскресным лекциям, любительским спектаклям, запрещенным книжкам и всяким умственным разговорам. Обо всем этом Дивногорский не имел понятия, как будто жизнь его до сих пор проходила где-то в пустыне. И ему хотелось как можно скорее сложить с плеч непосильное бремя учительства.
«Уйду в дьяконы», — думал он, помешивая ложечкой простывший чай. Широкие белые брови юноши были низко опущены над маленькими серыми глазами, смотревшими угрюмо и грустно, а пухлые, сочные губы, чуть-чуть оттененные золотистым пушком, складывались в капризную детскую улыбку. Мысль о дьяконстве он уже однажды высказал сторожу, и сторож иронически одобрил ее.
Хотелось ему об этом поговорить еще с Мироном, молодым грамотным парнем, который за последнее время что-то часто повадился к нему приходить. В первый раз Мирон пришел недели две назад, и между ними произошел следующий разговор:
— Здравствуйте.
— Здравствуй! Чего тебе?
— А до вашей милости, Иван Петрович, с докукой.
— С какой?
— А вот вы люди ученые, всякие умные книги читаете.
— Ну, так что же?
— А мы мужики-дураки, ничего не знаем…
— Ну?
Мирон осклабился.
— Нет ли у вас какой книжечки почитать?
Дивногорский не ожидал такого вопроса и запнулся.