Арестанты сообщили мне, что Никитин, сидящий в одиночке, желает со мной поговорить на прогулке.
Я согласился.
Свидание это было устроено уголовными при довольно таинственной обстановке: часовые и надзиратели куда-то исчезли с тюремного двора, уголовные тоже — весь двор опустел. Я ходил несколько минут по земляному тротуару, устроенному вдоль внутренней стороны тюремной стены, удивленный внезапной тишиной и как бы безлюдием тюрьмы, в обыкновенное время кипевшей голосами, пением и «играми» уголовных.
Наконец, из-за угла тюрьмы показалась фигура арестанта в обычном холщовом костюме и маленькой шапочке. Он быстро подошел ко мне и, протягивая руку, отрекомендовался:
— Никитин!
Это был юноша лет двадцати пяти, небольшого роста, смуглый брюнет, с маленькими черными усиками, красивый, с карими, блестящими глазами. В этих глазах было что-то особенное: что именно, я сразу определить не мог, но несомненно это были воровские глаза, быстрые, бегающие, настороженные, полные жизни, могущие быть дерзкими, но не дерзкие, а даже как будто печальные — замечательные глаза.
Заговорил он неожиданно тихим, печальным голосом; нельзя было и подумать, что этот с виду скромный, симпатичный юноша и есть знаменитый на всю Россию дерзкий вор, одно появление которого на свободе поднимает на ноги полицию.
Мы пошли рядом по тротуару вдоль стены и долго ходили так взад и вперед, разговаривая. До самого конца разговора никто не появлялся на тюремном дворе.
Никитин приступил прямо к делу.
— Видите ли, — заговорил он робко и печально, — я сейчас скажу, о чем мне хочется с вами поговорить. Я, как вы знаете, известный вор, моя специальность — дерзкие кражи. Я и сейчас, сидя в тюрьме, уже разработал план ограбления кафедрального собора здесь, — добавил он еще скромнее и застенчивее, опуская глаза в землю и как бы слегка конфузясь, — но, видите ли, когда мне пришлось два года просидеть в одиночке, в Петербургской тюрьме, я много читал и очень много думал… Вы знаете… как получается профессиональный вор? Это — случайность, так сложится жизнь, а потом вам уж нет выхода из заколдованного круга, вы — как затравленный зверь.
Долго рассказывать, почему я сделался вором, но, клянусь, я не хотел быть им!
А теперь, когда круг над моей головой давно замкнулся, я совершаю кражи, иногда очень крупные, вовсе не из-за корысти — деньгами я не дорожу, но я мщу обществу! Понимаете вы меня? Я мщу! Я люблю не только украсть, но еще и посмеяться, поиздеваться, оставить какую-нибудь юмористическую записку за моей подписью, да и самую кражу сделать как-нибудь поостроумней, чтобы «они» почувствовали себя одураченными, чтобы знали, что я смеюсь над ними, над всей их жизнью, их лицемерием, над их порядками, полицией, попами и соборами! Я мщу! Но, видите ли, после того как я два года просидел в одиночке и все думал, теперь моя прежняя жизнь меня не удовлетворяет. Ведь это же не достигает цели. Это, что называется, паллиативы! Я хотел бы мстить иначе: разумнее, вернее.
Никитин в нерешительности остановился, потупил глаза, покраснел.
— Как же? — спросил я, внимательно слушая.
Никитин совсем сконфузился и прошептал тихо и застенчиво:
— Я хотел бы перейти на политическое!
Я не сдержал невольной улыбки.
— Разве это смешно? — чуть-чуть обидевшись, продолжал он, укоризненно вскинув на меня своими горячими глазами. — Разве я не мог бы приносить пользу вам всем… ну, хоть при переправе литературы из-за границы? Ведь я знаю, как это делается у вас неумело, сколько проваливается литературы и гибнет хороших людей, а у меня бы не было провалов, я бы каждую прокламацию губернатору на спину наклеил, и он долго бы ходил с нею! Ведь это такие пустяки! — презрительно пожав плечами, закончил знаменитый вор.
— Чего же вы, собственно, от меня хотите?
— А вот чего: очень немногого — я на днях выхожу на свободу и хочу предложить свои услуги революционерам через Алексея Максимыча. Но он, пожалуй, не примет меня, из-за моей известности. Вот я и хочу попросить вас: напишите ему небольшое письмецо или просто записочку… Не обо мне! Нет! Обо мне ничего не пишите, напишите о себе, а я передам… Это мне нужно только для того, чтобы он меня принял. Можете вы это?
Я согласился переслать с ним письмо Алексею Максимычу, и Никитин горячо и благодарно пожал мне руку. Затем мы расстались. Я остался на тротуаре, а Никитин быстрыми и легкими шагами направился в тюрьму. Я долго смотрел ему вслед и обратил внимание на его походку; видно было, что, несмотря на небольшой рост и сухощавость, был он силен и ловок как бес.
По выходе из тюрьмы я спросил Горького:
— Никитина видели?
— Нет, — отвечал он с сожалением. — Не довелось — он был в тот же день опять арестован и отправлен в Московскую тюрьму по совокупности с другими его делами. А жаль! Я много слышал о Никитине: незаурядный человек, достойный лучшей судьбы.
В это время я столкнулся у Горького с одним талантливым человеком, о котором Катерина Павловна рассказывала:
— Вижу, на толчке оратор появился, оборванный, с бочки говорил речи на заказ… экспромтом… По гривеннику за речь! На любую тему! Так хорошо говорит, что о нем по городу слух пошел. Наконец явился к Алексею для разговоров. Не знаю, о чем они говорили… Алексей, кажется, помог ему одеться. Теперь иногда бывает у нас… Совсем приличный стал!..
— Что же у него, талант?
— Несомненный! — подтвердил Горький. — Главное, не из мягкотелых… Твердый парень…
«Твердый парень» был еще совсем молодой человек — лет двадцати двух, умевший свободно держаться в обществе, хорошо говорить. Босяцкое положение, из которого его выручил Горький, было для него, вероятно, временной случайностью, моментом тяжело сложившихся обстоятельств. К сцене имел действительно данные: красивую наружность, звучный голос, живой темперамент. Заметно было, что где-то чему-то учился, свободно судил о литературе, о театре. Несмотря на крайнюю свою юность, производил впечатление бывалого во всяких жизненных переделках умного и талантливого парня. В трудные моменты каких-то своих «исканий» попадал в «босую команду», становился чернорабочим. Иногда писал в газетах.
Бывший босяк говорил, что пробовал служить на провинциальной сцене на вторых ролях и убедился, что ему не хватает школы, учебы. Побывать бы в чьих-нибудь хороших руках!
Горький слушал, чуть улыбаясь и покручивая ус.
— Я, Алексей Максимыч, все-таки в конце концов актер, даже когда публицистикой занимался, критические статьи на произведения писателей писал, и тогда мог приступить к работе только, когда воображу себя, бывало, в гриме и костюме эдакого заядлого старого профессора: в очках, в седенькой бородке. Брюзгу эдакого, который во всяких книгах копается. И как только воображу себя таким, войду в роль, могу статьи писать, а если не войду, ничего не выходит!
— Бывают такие писатели! — усмехнулся Горький. — В Нижнем один народник был: говорят, когда за письменный стол садился, лапти одевал.
— Ну, а я — подобно Мефистофелю в «Фаусте», который надевает мантию Вагнера и дает советы студентам…
— А кем вы себя вообразили, когда речи на базаре говорили?
— Действующим лицом эдакой несуществующей исторической трагедии… Городская площадь… народ… средневековье… может быть, крестьянская война… и я говорю с лобного места… А на самом деле — с бочки! Когда вместе с босяками мостовую кайлом бил, тоже воображал себя проданным в рабство… Тогда и лохмотья носить умеешь ловко, будто век их носил… Актер я, Алексей Максимыч, помогите сделаться актером!
К этому времени Горького выслали в Арзамас под гласный надзор полиции «впредь до окончания дела».
Меня водворили «по месту приписки», как крестьянина, в мое родное село Обшаровка «на тех же условиях».
VII
Встретились мы в Крыму, в 1902 году.
Нам обоим разрешен был отпуск из мест нашей ссылки на полтора месяца для поправления здоровья.
Горький приехал со своей семьей на две недели раньше меня. Я застал его в Олеизе — прелестном уголке на берегу моря, верстах в двенадцати от Ялты.