К вечеру приходил химик — добродушно-молчаливый человек в ситцевой рубашке с поясом, в высоких сапогах, в очках, с желтоватой небольшой бородкой.
Горький говорил о нем как о большой силе в научном мире. Фамилию его я теперь не помню. Через год он умер в Киеве, отравившись во время химических опытов.
Приходили еще какие-то молодые люди, проживавшие у химика, и начиналась игра в городки, которой Горький очень увлекался: он все еще, несмотря на подтачивавшую его здоровье болезнь, обладал большой физической силой, отличаясь при этом ловкостью и верностью удара.
По праздникам приходили принимать участие в этой игре деревенские парни — друзья Горького, и тогда от здоровенных ударов ломались палки, а куски дерева, из которых строился «городок», летели в небо. Горький серьезно завидовал им, а за меня огорчался, что удары мои, несмотря на силу, никогда не отличались меткостью. В этой атлетической игре проходило время до вечернего чая.
За километр от нашего дома протекала река Псел. Туда перед вечером я отправлялся купаться. Иногда присоединялся и Горький, но я предпочитал ходить один, обдумывая в это время мою работу и любуясь красотой окружающей природы. Тропинка к реке шла через широкий луг, за которым бежал чрезвычайно быстрый Псел с твердым, песчаным дном, чистой, как слеза, водой и гористым берегом на другой стороне. По дороге к селу, которая вела через луг, иногда медленно проезжала арба, запряженная двумя волами, с идущим рядом тяжеловесным мужиком в широких шароварах и холщовой сорочке. Все это меня занимало, и я просиживал до темной ночи на берегу Псла, созерцая новый для меня уголок юга.
Работа у меня двигалась быстро, повесть была выношена, продумана, отдельными пятнами написана прежде, оставалось только все переработать.
Горький иногда заглядывал ко мне и спрашивал:
— Ну, как идет работа? Боюсь я, как бы не пришлось вам ее потом переделывать, возиться! Вы картинами пишите: картинами выйдет!
Однако я не показывал ему рукопись, пока не кончил.
Через десять дней, или скорее ночей, напряженного труда я принес Горькому оконченную повесть.
Он запер дверь своей комнаты и, оставшись вдвоем со мной, начал читать вслух. Сначала, попутно чтению, подчеркивал карандашом неударные выражения или «лишние» слова, приговаривая: «Это к черту!» или: «Это лишнее!», но потом, по мере увлечения чтением, подчеркивал все меньше и почти перестал приговаривать. Наконец, стал читать уже с явным пафосом: повесть увлекла его.
— Ну, вас можно поздравить: вы написали удачную вещь.
Общество, собиравшееся за чайным столом, давно уже было заинтересовано, зачем я приехал и что делаю, почти не выходя эти дни из маленькой комнаты. «Катерина», конечно, догадывалась, но по своему обыкновению молчала. «Тётушка» же за это время вся извелась от неудовлетворенного любопытства.
Теперь Алексей Максимович торжественно объявил за столом обо всем. Фурор был необычайный. У «тетушки» свалилась гора с плеч. Все искренне радовались. Горький решил, однако, не спускать с меня глаз, а всем вместе ехать в Нижний, где я еще буду отделывать повесть для печати, а потом поселюсь в Нижнем, чтобы писать только в журналах.
Ему казалось, что он «призвал» меня к большой литературе, «поймал» в море жизни, «выудил» наверх из низов провинциальной прессы.
И действительно — его ласка, пылкая дружба, возгоревшаяся с этих пор между нами, его похвалы моему первому серьезному труду значительно подняли мой дух, ободрили, воодушевили, вызвали к жизни все мои силы. В этом было главное, чем он поддержал меня при первых моих шагах в литературе. Благодаря ему повесть была направлена в «Жизнь» — лучший тогдашний журнал. Заглавие ее было «Октава».
Горький не ко мне одному так относился: он вообще искал тогда молодых писателей с целью набрать из их числа свою «литературную дружину», что вскоре и удалось ему, когда появились сторонники «Знания» и блестящая группа «знаньевцев».
Однажды он снял с полки маленькую переплетенную книжечку, подал мне и сказал:
— А вот еще один начинающий. Прочтите, а потом скажите мне ваше мнение.
Я развернул книжку: там были вырезанные из газет рассказы, тщательно и аккуратно наклеенные на хорошую бумагу. Все это было сделано с любовью, переплетено в хороший переплет с золотым обрезом, чувствовалась нежность автора к этой маленькой книжечке и заветная мечта выпустить ее когда-нибудь в свет. На корешке книжечки было оттиснуто золотыми буквами: «Сочинения Леонида Андреева».
Я прочел ее, и у меня осталось впечатление, что это не начинающий, а совсем готовый беллетрист, опытный мастер слова, несомненный талант. Так я и сказал Горькому.
— Это не просто талант, — возразил Горький. — Это талантище! И вот — работает в московском «Курьере», пишет фельетоны, получает гроши, кормит большую семью и, говорят, пьет. Вы с ним познакомьтесь, когда будете в Москве: интересный парень — молодой, красивый такой. Вот и товарищ вам!
IV
В конце августа 1900 года Горький с семьей по окончании дачной жизни в селе Мануйловке возвращался в Нижний, но по дороге решил завернуть в Москву.
— Там начинается новый театр, — говорил он мне. — Художественный! Замечательный театр, которому предстоит огромное будущее. Вот приедем — пойдем к ним на репетицию — поглядим. Талантливая молодежь, черт побери мою душу! Там есть, например, Москвин — мальчишка лет двадцати трех, но как играет! Непременно надо поглядеть.
В Москву мы приехали как раз 1 сентября и прямо с вокзала отправились на Тверскую, в булочную Филиппова. Пока подавали утренний кофе, Горький отправился к телефону.
— Сейчас приедет Вишневский! — сказал он, возвращаясь.
Минут через десять в кафе оживленно вбежал смуглый, бритый человек средних лет, еще издали махавший шляпой и сиявший почтительно-радостной улыбкой.
— Вишневский! — отрекомендовался он.
— Где бы мне устроиться переночевать, — спросил его Горький, — собственно, моей семье?
— Да у меня же! — воскликнул артист. — Катерина Павловна, — обратился он к жене Горького, — пожалуйста, едемте!
— Вот и отлично! Поезжайте и устройте их, а мы с ним, — махнул Горький на меня, — поедем сейчас же к вам в театр репетицию смотреть. Что у вас готовится?
— Снегурочка. Заканчиваем. На днях открываем сезон. О, вы будете поражены!
Только что входивший в известность молодой, начинающий Художественный театр помещался тогда в «Эрмитаже», но репетиции происходили в так называемой «Романовке», около студенческих кварталов Пушкинского бульвара. Театр внутри переделывали плотники и столяры. На сцене шла репетиция. С Горьким почтительно и радостно встречались актеры.
Подошел высокий, стройный юноша с великолепными пепельными густыми кудрями до плеч, «с благородным» лицом, заговоривший красивым, бархатным, струнным баритоном — Качалов!
Подбежал совсем простецкий молодой человек с прямыми волосами, с московской физиономией и мягким говорком — Москвин.
— Где Немирович? — спрашивал Горький. — Мне бы его повидать…
— В конторе! — радуясь чему-то, отвечали все.
Мы пошли по закоулкам коридора.
— Тут есть у них певчий, Баранов, — на ходу говорил мне Горький, — басище, как из бочки, из ваших типов. Вас надо познакомить: актер он на выходных ролях, но… А вот и он!.. Баранов, идите сюда.
Жирная, бритая физиономия крупной фигуры высокого, толстого и неуклюжего молодого человека поразила меня своим «простоватым», чтобы не сказать более, выражением. Никогда бы я не заинтересовался Барановым, судя по первому впечатлению, если бы не познакомил меня с ним Горький.
— Ну, вы тут оба посидите, потолкуйте, а я пойду к Немировичу.
Горький интересовался певческой средой до того, что впоследствии в Нижнем ходил в моем сопровождении на спевки хорового пения.
Я много рассказывал ему о замечательных «самородках» — певцах, о талантливых людях с выдающимися способностями, с исключительными голосами, неизменно погибавших в этой темной, засасывающей среде, откуда очень немногим удавалось выдвинуться на широкую артистическую дорогу.