Но старуха, видимо, твердо решила взять ненужную вещь.
— Сколько уж я стерпела обид, стерплю и эту, — сказала она, опустив глаза.
— Стерпишь, мамаша, — весело подтвердил Прошкус. — Человек ради чужих сколько терпит, а как же мать ради своего дитяти не стерпит? Все стерпит, все до капельки!
Салямуте фырчала, отводила глаза, Юозёкас счастливо улыбался, восклицал:
— Теперь дальше. Еще что осталось?
— Дальше, дальше, — одобрительно орал Прошкус.
Целыми днями шел раздел. Пока все поделили, пока проверили, пока каждый отвел скотину в свое стойло, пока из всех закоулков выволокли разную утварь и рухлядь и отдельно осмотрели каждую вещь, — все извелись, сбились с ног. Ходили с почерневшими лицами, с осоловелыми от бессонницы глазами, шатаясь, как после болезни, и злые, как осы. А делить еще было много чего, и все время находился новый скарб: в какой угол ни заглянешь — накоплено, навалено за многие годы всяких вещей, нужных и вовсе не нужных, отживших свое, но требующих дележа. И опять начинались крики, грызня и ругань. Когда под конец пришли в сарай делить сено, то уж не могли смотреть друг на друга, не содрогаясь от злобы и ненависти. А делить сено — новая трудность. Сначала стали делить охапками, но охапка охапке рознь: как ни старайся сравнять, как ни обивай граблями, глядь — одна вышла как будто подлиннее, другая покороче, но поплотнее, и вроде весит больше. Начнут ее обдергивать, а Дамуле шепелявит с обиженным лицом:
— Свою небось не общипывал, мою охапку щиплешь.
Положат ворошок назад, тогда уж Салямуте кричит:
— Конечно, все только Юозёкасу да Юозёкасу обжираться.
И опять крики, ругань, даже стены дрожат. Смеются, хохочут соседи, подшучивают подвыпившие свидетели.
А тут, как нарочно, во время этой дележки нашли засунутое в сено колесо. Кто засунул, зачем засунул — все молчат. Не знают, что и делать с ним. Колесо старое, обод рассохся, спицы расшатались, гроша медного не стоит, а все-таки колесо, не выбросишь. Слово за слово — решили завладеть этим колесом старуха с Юозёкасом, оба ухватились за него. И опять как угорелые носились по двору, потные, запыхавшиеся, ни на что не обращая внимания, как ни стыдил их Казимерас, как ни ругала Салямуте, как ни смеялись соседи. Однако ни один из приглашенных свидетелей не хотел вмешиваться, мирить мамашу с сынком, — всех удерживал Прошкус.
— Не наше дело. Наше дело смотреть, чтобы потом на суде быть свидетелями, когда они передерутся между собой.
— Они же не подают в суд.
— Передерутся — и подадут, запасайся только терпением.
Но вступить в драку им не пришлось, так как откуда ни возьмись в деревне появился Мендель со своей кривоногой сивкой. Увидел он схватку, даже полами замахал:
— Ой-ой, люди хорошие, шутки нехорошие… Сейчас я вас помирю, сейчас, сейчас, сейчас!..
И бросился к ним. Тут ему загородил дорогу Прошкус.
— Что ты лопочешь, жид? Куда лезешь? Смеяться вздумал над католиками?
— Как я, бедный жидок, смеяться? — задергал плечами Мендель. — Зачем над католиками смеяться? Католического бога я не хулю, католик моего бога не хулит, что нам ссориться? Католику нужно сказать, как говорят католики: жить надо, как братьям, делиться, как жидам. Наши жидки хорошо делятся. — Подбежал к старухе с Юозёкасом, ухватился за колесо, завертелся вместе с нами, закричал: — Юозап, зачем тебе колесо! Ты хороший хозяин, зачем тебе плохое колесо! Юозап, продай колесо!
— Да купи… — запыхтел Юозёкас, вдруг опуская руки.
От неожиданности старуха чуть не упала. Мендель — к ней:
— Хорошо заплачу, хозяйка, продай колесо, хозяйка.
Рванул Мендель колесо и, к всеобщему удивлению, выдернул из рук старухи. А выдернув, не мешкая побежал к оставленной на улице телеге, бросил в нее колесо, хлестнул лошадь.
— Эй, а деньги? — крикнул, растерявшись, Юозёкас.
— Будут деньги, деньги не пропадут, — отвернулся Мендель. — Вы у меня берете в кредит, я у вас беру в кредит, разве не рассчитаемся?
— Ха-ха-ха! — закатились хохотом собравшиеся.
Юозёкас сердито отвернулся. Старуха теребила концы платка, ни на кого не глядя, даже не решалась пот утереть.
— Идем в сарай, кончим с сеном, — сказала тихо.
Вся семья опять пошла в сарай. Теперь уж без соседей, без свидетелей. Казимерас, рассердившись, прогнал Прошкуса со всеми его приятелями. Стали опять делить сено. Но уж охапок не обивали и сено сверху не сваливали, а прямо обмерили веревкой всю кладь и поделили между собой; каждый отметил свою часть пучком соломы или ольховой веткой. И всё добром, по-хорошему, не ругаясь, не повышая голоса, тихо-мирно. Старуха удивлялась:
— Издавна говорится: жид нехристь, жида в дом не впускай, а, видишь, как вышло? Иной раз и нехристь помогает верным католикам.
Покончив с сеном, верные католики вернулись в избу. Был уже вечер. Сели мы за общий стол ужинать. Старуха ни с того ни с сего, растрогалась:
— Последний… последний раз сидим за одним столом. Так и распалась семья…
Все молчали, понурив головы, не глядя друг на друга. Казалось, и всем не очень-то весело.
— Вот, господи, говорю, чуяло ли мое сердце, смекала ли моя глупая голова? — утирала слезы старуха. — Бывало, усажу вас всех за этим самым столом… Пеликсюкас, бывало, сядет в конце, а кругом вы, как неоперившиеся воробышки, как утята… У одного нос расквашен, у другого рукав оторван, третий пальцы на ногах порезал, а все свои, так бы и обняла, согрела под крылышком…
— Мы не одни сидели, с батраками, — отозвался Юозёкас. — А работали все больше батраков!
— Мамаша, не надо, — попросил и Казимерас.
— Крутенек был Пеликсюкас, правда это, а всё, бывало, послушает, как вы все щебечете, как из-за каждого пустяка слезы льете, и улыбается, бывало, и говорит мне: «Мать, растет у нас семья, как каменная стена, будет к чему на старости лет прислониться, где от ветра упрятаться, а, мать?» И погладит, бывало, всех, кому еще и баранку сунет… Крутенек был, но сердце доброе.
— И полена для башки не жалел, — опять отозвался Юозёкас.
— Хи-хи, — ухмыльнулась Дамуле.
— Не надо, мамаша, хватит, — опять попросил Казимерас.
— Нет больше Пеликсюкаса, — продолжала умиляться старуха. — И Повилёкас неизвестно где… Обидел он нас, а все свой человек, из сердца не вырвешь, простите и вы его, детки. Одна радость у меня осталась, чтобы на всю жизнь было между вами согласие, как в нынешний вечер. Порадовался бы тогда и Пеликсюкас на небесах, и я бы спокойно закрыла глаза… Обещайте теперь, на последней нашей общей вечере, что будем жить все по-хорошему, будем помогать друг другу… — закончила старуха, уже плача и выжидательно глядя на детей.
Никто не торопился давать обет. Видимо, еще немало горечи было у каждого в сердце. Старуха все глядела по очереди на детей и все дольше останавливалась на каждом. А больше всего смотрела она на невестку Дамуле.
— Дамулите, — промолвила, — так ты мне ничего и не скажешь?
Дамуле подняла голову, почмокала косыми губами и спросила:
— Куда мы пастушонка денем?
— Вот это верно, — поддержал ее Юозёкас. — Все поделили, а как же быть с мальчишкой? Моя Дамулите толком спрашивает: куда пастушонка денем?
— Не этого я ждала от невестки, — опустила голову старуха.
— Бери себе, коли хочется, — снисходительно сказал Казимерас Юозёкасу. — Ты в избе живешь, ты теперь большой хозяин, тебе понадобится подпасок.
— А ты не смейся — да, я большой хозяин, — рассердился Юозёкас.
— И я говорю.
— А зачем ты мне пастушонка навязываешь? Бери сам, коли такой умный, а мне не надо.
— Подойдет очередь, сама попасу, — поддержала мужа Дамуле. — Хлеб изводить пастушонка навязываешь?
— Я бы взял, — сказал Казимерас, — да куда его дену? Сам на кровати не помещаюсь, в клети повернуться негде, ложку некуда положить… Да и кровать не своя.
— Ну и другим не навязывай, — ответила Дамуле.