— Потому что земля у тебя есть, избенка есть, — поясняла разъяренная Салямуте, — а ты, болван, совсем мне не нужен. Обожди, куда бежишь сломя голову? — крикнула она, увидев, что Пятнюнас не на шутку собирается уходить.
— Истинно так, я тоже скажу, — вмешалась старуха. — Разве мы голяки, нищие какие-нибудь, сохрани бог? Две дойные коровы отдаю в приданое Салямуте, телку еще вдобавок, лошадь с упряжкой, а что там в сундуке — и не говорю уж. Где тебе теплее будет — сам подумай. Проживете и без золотых.
— Да ведь золото, может, золотом и останется, оно не сдохнет, не сгорит…
Начался долгий торг. Старухе, видать, очень хотелось навязать Салямуте Пятнюнасу, поэтому она перечисляла всякое добро из приданого, доказывала, какую великую выгоду получит Пятнюнас, взяв молодицу в своей же деревне, под боком, сызмала известную, знакомую, с которой столько раз танцевал на вечеринках, с гуляний вместе ходили. Пятнюнас отмахивался у двери, твердил, что не ахти какая слава жениться в своей деревне. Наконец снова выложил свой козырь:
— Какой меркой ни мерь, а того, что в рогожке было, не смеришь.
Замолчала Салямуте, замолчала и старуха.
Пятнюнас укоризненно продолжал:
— Хоть бы еще я не говорил, не учил. Отдай, говорю, мне, не бабьим рукам золотые удержать. Отдай, говорю, спрячу так, что собаки во всей волости не разнюхают. Послушалась меня Салямуте, сделала по-моему? Чего мне теперь слушаться? Не приходится…
Отворил дверь, перешагнул порог, потом опять вернулся, подошел к Салямуте.
— А кольцо-то верни, — промолвил, протягивая руку.
Побледнела Салямуте, подняла голову, смотрела на своего возлюбленного выпучив глаза, не веря, что все кончено, что не будет никакой свадьбы, что станет она для всех посмешищем и, оставшись ни с чем, в позоре доживет свой век.
— Кольцо-то золотое, — оправдывался Пятнюнас. — Пудов двенадцать ржи за него отсыпал. Зачем ему пропадать? Найду другую — опять покупай? Сама подумай, не приходится так…
Сняла Салямуте кольцо с пальца, бросила Пятнюнасу в лицо:
— Чтоб тебе подавиться! Чтоб ты по дороге к венцу повывихивал свои кривые ноги! Чтоб твою кобылу хорьки заездили, а ты сам, ты… ты… шею свернул в болоте!
Ее начало душить. Упала ничком на кровать, уткнулась в подушку и горько заплакала. Пятнюнас старательно завязал кольцо в уголок платка, спрятал в карман и, никем не останавливаемый, вышел, плотно затворив за собой дверь.
— Бог тебя наказывает, — прослезилась старуха. — Бог наказывает, Салямуте. Хотела одна всем завладеть, у меня, у братьев украсть, а бог видит, бог иначе судит, он не допускает несправедливости. Раз не всем, то и тебе нет…
— Черт судит, не бог, — всхлипывала Салямуте на кровати. — Погоди, доберусь как-нибудь до этого Повилёкаса, отрыгнутся ему мои золотые.
Хлопнула дверь горницы, вошел Казимерас, грозно взглянул на мать, на Салямуте:
— Значит, верно?
— Что, сынок? — засопела старуха носом.
— Состарилась ты, мамаша, а врать как следует не научилась — словно воровка, отводишь глаза. Постыдилась бы детей. Одно я тебе скажу: нынче же начинаем делиться!
— Сынок, сынок…
— Довольно! По милости Салямуте Повилёкас уже отделился, — злобно усмехаясь, сказал Казимерас. — Остались мы трое и ты, стало быть, на четыре части и будем все рубить. Чего уж лучше?
— Не дам хозяйство разбивать! Пеликсюкас, вечный ему покой, сказал… — начала было старуха.
Но Казимерас не дал ей кончить.
— Поглядим! — сказал он твердо.
Хлопнул дверью, вышел.
Посреди двора трудились старая Дирдене и Юозёкас, ухватившись за старое тележное колесо. Юозёкас, стараясь вырвать колесо, изо всех сил отталкивал мать и перехватывал обеими руками обод. Старуха и не думала отдавать, пыхтя, тянула к себе, увертываясь от ударов Юозёкаса, и тоже перехватывала обод обеими руками. Колесо вертелось в их руках, и они сами вертелись вокруг него друг за другом и, вертясь, то добирались через двор до клети, то опять оказывались у хлевов. Оба стонали, пыхтели, не имея возможности ни перевести дух, ни отереть пот. Только и слышалось:
— Пусти… уфф… отдай… уфф…
— Ффу-у… сама пусти… ффу-у… отдай.
У ворот стояло несколько соседей… Из ближних садов высовывали головы ребятишки. Глядели и бабы со своих порогов. По всей деревне неслась веселая весть:
— Дирды делятся! Мамаша с Юозёкасом схватилась!
Кто может спокойно выслушать такую новость? Кто в деревне не прибежит поглядеть на редкое зрелище?
И шли многие, если не все. Отрывались от работы, бросив дела, забыв все беды и заботы. Это ли на уме?
Дирды делятся!
На три части раскололся дом. Потому на три, что старуха держалась за Салямуте, ей доверила свою старость, вместе они складывали свое добро. А перед ними стояли оба сына: один — женатый, занявший избу, другой — озлобленный, тяготившийся участью холостяка. Оба несговорчивые, неуступчивые, нетерпимые. Поэтому с утра до вечера на нашем дворе стоял галдеж. Никто ничего не делал, все только высматривали по углам, проверяли, сколько и чего нажито, куда и что положено, как положено, почему положено. А так как один другому и на волос не доверяли, то пригласили, навели всяких свидетелей — всё из людей свободных, праздных, потому что пришла пора косьбы яровых и разумные хозяева работали на полях, заранее отмахиваясь от неприятной канители. Старшим среди свидетелей был, конечно, Прошкус. После избиения Ализаса он чувствовал себя здесь как в собственном доме, пользовался кое-какими выгодами и даже пробовал покрикивать. Раскол семьи был для него сущим праздником. Всюду он был впереди, везде совал нос, всех вел за собой, а пуще всего норовил присесть к столу, набить рот сыром, колбасой. Не чурался он и рюмки, подавая пример другим свидетелям. Поэтому наша изба шумела, как потревоженное осиное гнездо, наполнилась семейной грызней и песнями свидетелей.
А уж сколько брани, споров, ругани и крика поднималось вокруг каждой малости! Решил Казимерас взять себе бревна, срубленные еще отцом и сложенные под навесом. Объяснял он это необходимостью строить избу себе и своей жене, потому что во что бы то ни стало женится.
Юозёкас вцепился в эти бревна зубами и ногтями и не думал уступать их.
— Доплатим деньгами, зачем бревна брать? — предлагала Дамуле. — Бревна оставь, мы будем строиться.
— Что вам строить? Заняли избу, а у меня крыши над головой нет.
— Мы будем строиться, — поддерживал жену Юозёкас, не обращая внимания на объяснения брата.
— Дай вам, так вы все захватите, — верещала Салямуте. — Вавилонскую башню себе стройте! Мамаша, ты тут старшая, скажи им, чтобы не трогали! Мне пригодятся эти бревна.
У старухи голова кругом шла. Хоть жила она в согласии с Салямуте, но и другие были не чужие. Старалась ни одного не обидеть, а кончилось дело еще худшей сварой.
Кое-как сладились: бревна оставили Казимерасу, сарай на снос отдали Юозёкасу, новая горница отошла Салямуте. Потом все шли в хлева. Тут опять беда — одному не хватило телки. Трое получают по телке, четвертому — нет. Судили и так и этак, ничего не выходит.
— Бери вместо телки хомут, — предлагала Дамуле Казимерасу.
— Какой хомут? — не понял тот.
— На перекладине в сенях висит, хороший хомут.
— Когда хороший, так чего он висит? — уставился на нее Казимерас. — Смеешься ты надо мной? Мы давно уж хомутом не пользуемся, левая клешня с трещиной… Сама бери вместо телки!
— Сама бери, — одобрил Прошкус, стоя в сторонке.
— Мне и телка пригодится.
— А мне и подавно.
Схватились не на шутку. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не старуха. Вздохнула она, поглядела на детей, жалобно сказала:
— Коли такова божья воля, что уж поделать, возьму этот никудышный хомут себе.
— Как это себе, как себе? Взбесилась ты, мамаша! — раскричалась Салямуте. — Столько всякого дерьма набрала, куда ты денешь этот хомут?