— А ты не очень, не очень… Ты гляди, видали мы таких ершистых, с сумой они по дорогам бродят. Мой дом, мое и последнее слово будет.
Казимерас, хлопнув дверью, вышел. Салямуте бросилась к старухе.
— И что только тут делается, мамаша миленькая! Нехорошо так с Казюкасом, не надо было так. Он ли не трудился, за домом не смотрел, он ли не отработал за всех батраков на поле? И его надо пожалеть, мамаша. Тоскует он по Саличе…
— Ты еще тут болтаешь. Если он голую приведет, тогда что Пятнюнасу дадим?
— Мне ничего не надо, мамаша. Что бог даст, то и будет. Я не пропаду. А приданого и Юозёкас не ахти сколько получил. Казюкас не врет: разваливается наша семья. Повилёкас ни днем ни ночью дома не бывает. Я только срока после похорон жду. Разваливается, разваливается наш дом, мамаша, рушится все, расстраивается. Подумай сама, матушка: Казимераса рассердим — где тебе голову приклонить, где век доживать?
— Это ты спрашиваешь? Так ты меня не будешь кормить?
— Если у самой будет что, мамаша, ничего не пожалею, последнюю юбку сниму и отдам. Да откуда быть юбке, когда дом не делишь?
— Что же это выходит? — развела руками старуха. — И ты, стало быть, против отцовского наказа, против живой матери? Так выходит?
— Мамаша, ты сама рассуди. Рассуди и пойми.
Салямуте выбежала за дверь, а старуха осталась одна, разводила руками, бормотала под нос. Салямуте сказала правду про Повилёкаса. Редко показывался он дома. Погас его горн в кузне, ржавела наковальня, печально валялись опрокинутые бороны с затупленными зубьями, колеса без шин и много прочей снасти. Повилёкас иногда приходил ночевать, иногда и не приходил, а переночевав, уходил с утра и пропадал в деревне или в местечке. Что-то там делал, с кем-то сговаривался, но возвращался трезвый, спокойный. И люди стали говорить, что это смерть отца заставила его взяться за ум, обуздала дурачества, делала из него человека, хоть и не сделала еще; дай срок, станет и человеком.
Зато вместо Повилёкаса появился в доме Пятнюнас. Тот теперь дневал и ночевал у нас. Все возле Салямуте как пришитый, все они вместе. Заглянешь ли в сарай или отворишь двери риги, а они стоят оба, милуются. Глядит Салямуте на своего нареченного, голову закинет, тянется к нему, становится на цыпочки, обнимает и не может обнять своими короткими руками. А он тоже не зевает, берет свое среди бела дня, не стыдясь соседей, не спрашиваясь у братьев, облегчая Салямуте дни печали по отцу. И не только дни печали. То, что было у нее под кроватью в горнице, тоже полегчало. Тащил, нес Пятнюнас охапками все, что Салямуте накопила за столько лет, а на попреки старухи отвечал:
— Что у тебя, что у меня — все едино, все на месте. Что тут такого?
А когда так пошло, то все стало разлаживаться и разваливаться. Работал в доме только Юозёкас со своей Дамуле. Другие куда ни пойдут, что ни делают — все кое-как: бросят, рукой махнут, пхнут ногой. Потому у соседей рожь давно свезена и обмолочена, а наша чернела в копнах, прорастала под дождем. Соседи уж лен дергали, а у нас еще горох лежал не собранный в вороха, плакал, осыпаясь, овес на полосе… Ругались соседи на то, что Дирды мешают пасти на жнивье, не косят яровых, грозились выпустить скотину и все потравить. А у наших разве это в голове? Каждый только за себя, ждет раздела, а больше ничего знать не хочет.
И тут вдруг — новость как гром средь ясного неба: пропал Повилёкас. Пропал так, что соседи даже не видели, не слышали родичи, не заметили знакомые. Никто не знал, когда он исчез из дома, куда сгинул. Бывало, пропадет день-другой, а потом опять бродит по двору, насмехается над молодицей Дамуле, задевает Салямуте. И вот — на тебе. Прошла неделя, прошла другая — о Повилёкасе ни слуху ни духу.
А тут и еще новость. Пришел огорченный Подерис. Пропала из дома его Уршулите. Другой день не видать. Не знают ли чего Дирды, ведь Повилёкас увивался за Уршулите? Может, оба куда-нибудь махнули?.. Начали сообща гадать, судили и так, судили и этак — все ничего не выходит, никто ничего не отгадает.
Когда Салямуте услыхала эти новости, то побелела как полотно, схватилась обеими руками за грудь, оперлась на стену — еле на ногах удержалась. Собравшись с силами, вышла, побрела куда-то, а когда вернулась — родная мать ее не узнала: уже не белая она была, а синяя, под глазами черные круги, глаза как у испуганной овцы, дух перевести не может. Все бросились к ней, брызгали водой, терли виски и запястья, уложили в кровать. Лежала она как замокшая колода, на человека не похожа, как будто и не Салямуте. Прибежавший Пятнюнас прямо заревел от огорчения и все настойчиво спрашивал:
— А все на месте, все ли на месте, Салямуте? Ничего не тронуто?
— Что на месте? Чего пристал? Спятил, что ли, не видишь, как она мучается? — замахала руками старуха, наступая на него.
— Так, может, скажет, — отталкивал ее Пятнюнас. — Может, все на месте? Говори, Саломея, — опять лез он к Салямуте.
Та разинула рот, выдохнула:
— Да… все на месте…
И отвернулась.
Пятшонас вздохнул, а Казимерас глядел на него искоса, не то злобно, не то насмешливо.
— Заговелись, не дожидаясь венчания? Одним солодом и свадьбу и крестины отпразднуете?
— Иди ты, дурак, — махнул на него Пятнюнас, окончательно успокоившись.
— О господи, ничего не пойму я, ничего не пойму, — сетовала старуха. — Век прожила рядом, а не видела, что Салямуте так к Повилёкасу привязана, ничего не видела… Ну, не сокрушайся, не казнись, жив твой Повилёкас, куда-нибудь укатил и опять прикатит, Салямуте.
А Салямуте не отвечала, как ни заговаривали с ней. Очнувшись, встала, с плачем выскочила за дверь. За ней и Пятнюнас, все утешал:
— Раз на месте так на месте, а касаемо Повилёкаса, может, и надо поплакать, надо человека жалеть, слезы это — хорошо. Идем, я тебя в березняк поведу, там хорошо поплачется…
Старуха проводила их взглядом. Слезы высохли у нее в глазах, она дернула нижнюю губу, улыбнулась:
— Вот это, скажу, любовь! Кабы меня кто-нибудь так…
И заплакала еще горше.
Казимерас оседлал лошадь. Помчался верхом в местечко заявить в полицию о беде, потом объехал еще раз всю родню, знакомых, приятелей. Человек не иголка, в возу, не спрячешь, если пропал — кто-нибудь да знает, видел или слышал. Не может пропасть живой человек. Вместе с Казимерасом поехал и Подерис, почерневший от злобы, скрипя зубами.
В жаркий летний день шел Пятнюнас из костела и зашел к нам. Он как-то изменился в лице, был встревоженный, обеспокоенный, видать, явился с важными вестями. Салямуте сразу заметила перемену, бросилась обнимать:
— Садись, может, тебе кваску холодного? Просидели мы нынче обедню дома, может, стряслось что? Какие новости?
— Не знаю, что и сказать…
— Неужто ксендз не дал отпущения?
— Да вроде нет…
— Что есть, то и говори, зятек, свои ведь теперь люди, — присела возле него старуха. — И не стыдись, не бойся, не впервые нам про всякие напасти слышать. Как старики говорят, беда не приходит одна…
— Может, и не беда…
Старуха улыбнулась:
— Раз Пеликсюкаса похоронили, а Повилёкас пропал из дома, чего уж хорошего ждать?
Сели обе возле гостя по бокам. Сидели, ждали. А тот пыхтел в конце стола, утирал пот и все еще не решался.
— Может, еще кого позвать, Казимераса или Юозёкаса? — спросила старуха, заметно выходя из терпения.
— Может, не надо…
— Так что же стряслось?
Пятнюнас не выдержал, многозначительно посмотрел на обеих женщин, потом вытащил из кармана четырехугольный конверт, бросил на стол и прихлопнул его ладонью:
— Письмо принес.
Замолчали обе женщины, притихли, глаз не могут поднять: шутки сказать — письмо. Было бы это, скажем, осенью или зимой, тогда приходят кое-какие бумажки из волостного правления… А теперь? Тут уж что-то необычное. Пятнюнас спешил рассказать об том редком случае:
— Встал я утром и, как встал, подумал: день ведренный, думаю, чего бы не сходить в костел? Наваксил сапоги, надел брюки и опять думаю: все парами идут, отчего бы и мне с Салямуте не пойти? Пришел я к вам, а тут…