Чувствовалось, что Гребешков выдохся. Он выкрикивал повторяющиеся каторжные загибы и угрожал.
Теперь Гребешкова перешла в наступление. Высокомерно, голосом напоённым презрением и превосходством, она чеканила:
— Быдло! После него с тобой всё равно, что скотоложество. Ты ж зверюга пьяная, безжалостная, вонючая, а он — мечта чистая, душистая. Может скажешь, Митрофан, без толку треплю? — грозно вопрошала Гребешкова, — иль не ела я тебя?
Очередной залп ругани опять перемешался с угрозами:
— Брошу, сука! Со свету сживу, в лагерь закатаю! — рычал Гребешков. — Я с контрой воюю, а ты п… мух лавишь! Забыла, как карточки воровала? А я напомню. Забыла, как киевской пропиской с братишкой торговала? А я — припомню. А когда продавщицей работала, кто воровал?
— А кто меня на это наталкивал? — перебила задыхающаяся Гребешкова. — Кто требовал денег и денег, когда поллитра «московской» пятьсот рублей стоила? Кто сивуху сейчас гонит, поддельные наряды пишет, взятки вымогает, людей подсиживает? Кто Ульянова посадил? Я? Кто жену его трипером заразил? Я? Кто на Кузнецова облыжно дело накропал? Да и только ли на него? Кто секретаршу Еву изнасиловал? Думаешь, всегда харя с бородавками — НКПС — выручит тебя? Сколько девочек растлил? Сколько заразил? Сколько горя принёс людям?! Морда, паскуда, прыщ! Но… Но! Я тебя так двину!.. Забыл, гниль, кто из нас сильнее?!
Зажегся свет. Зарычал, завыл, заревел трансформатор. Ожила подстанция. Загрохотала печь. Перебранка погасла, утонула в шуме.
Глава шестая. Так седеют
1
Пивоваров был поглощен сложностью отношений с Высоцкой. Он понимал, что она непрерывно пытается утихомирить его пыл и нетерпение. В письмах ее — ясных, откровенных и поучительных чувствовалась заботливость, доверчивое обнажение душевного опыта. Пивоваров угадывал в них и любовь.
«Я много думала, вчитывалась в жаркие твои письма — читал Пивоваров. — Я запоминала их наизусть, прежде чем поднести к пламени спиртовки.
Но я не пара тебе. Ты не знаешь, например, моего былого. Никто о нем здесь не знает, а я помню и скрыть от тебя не хочу.
Давно это было. В Сыня-Нырте. На лесзаге. Проиграли меня там воры в карты. Проигравший купил меня у охранника за ворованное зимнее пальто. Так попала я под «трамвай». Это блатной термин, означающий групповое изнасилование скопом.
Сколько их было — не знаю. Грязные, мерзкие, клыкастые хари. Заволокли в сушилку. Скрутили руки. Я при муже стеснялась раздеваться, а тут… Бесчувственную, бросили меня в женскую зону. Очнулась в стационаре — окровавленная, в синяках, опухшая, раздавленная. Пыталась повеситься. Старый врач уговорил, успокоил.
С жизнью я примирилась, но враждебность к мужчинам осталась.
Ты первый, к кому я не испытываю недоверия, страха, может быть потому, что не нахальный ты, не агрессивный. Как молодость моя, ты чистый, доверчивый, добрый, милый…».
* * *
«Держись, друг! Больше спокойствия, выдержки, хладнокровия, джентльменской невыразительности лица. Слово — железо, молчание — золото. Учись, совершенствуйся, милый!»
2
Как ни пытался Пивоваров спрятать сияние глаз и скованную мимолётную полуулыбку, находились мрачные, издерганные, впечатлительные люди с блестящими глазами провидцев-шизофреников, которые хоть и не знали причин радости Пивоварова, но загорались враждебностью к нему, злобной завистью, чувствуя, что он счастлив в аду.
Один из таких субъектов, Петр Речиц, высокий худой человек, чудом одолевший дистрофию, вглядывающийся во всё тревожным и злобным взглядом блестящих блекло-голубых глаз, подошел к Пивоварову во время сбора к построению и, ни с того, ни с сего, гримасничая в пароксизме ненависти, выпалил:
— Что зубы, подлюка, скалишь?! Рашпиль тебе в рот! Рад, что всех обхимичил?! Хорошо живешь?! У нас, вон, жизнь отлетает клочьями, а ты хлебало кривишь, улыбишься? У….! Падла!
Так учили еще глубже уходить в себя, еще тщательнее прятать каждую мысль, каждую эмоцию, каждое намерение.
3
Вечером «бомбили» сахар. Пивоваров получил свою месячную норму, отсыпал десятину ворам — налог — и отправился в барак. В темноте его кто-то окликнул. Пивоваров узнал в долговязой запахнутой в бушлат фигуре Речица. Внутренне насторожился, ожидая неприятностей.
Рtчиц подходил не торопясь, волоча ноги, понурив голову.
— Кореш, не сердись на меня, — промолвил он хриплым, еле внятным голосом.
Пивоваров даже вздрогнул от неожиданности, так непохож был этот усталый смиренный тон на обычный возбужденный клёкотный нервный крик Речица.
— Жизнь наша изломана, и сами мы издерганные, — продолжал Речиц. — В каждом — демон и святой сидит. Сегодня огрызнулся я на тебя, а потом — пожалел. Молод ты и идешь к людям с хлебом, а в тебя бьют камнем. Не на того взъелся я, на кого надо. Ты ж знаешь, милок, что у нас на уме. Тысячи дней и ночей мечемся с безумной дрожью в душе: отомстить всем этим сытым, довольным, доносителям и терзателям, обманщикам и подгонялам — жечь их живьём и варить в котлах, резать на шашлык и рубить на гривенники.
— Много их, Пивоваров, — зловеще хрипел полушёпотом Речиц, — маленьких Сталиных — больших упырей. Сорок миллионов нас прокручено чекой. Миллионы гадов макают пальцы в нашу кровь: сажают, провоцируют, пытают, расхищают добро, портят наших дочерей, убивают наших братьев. Они, конечно, за режим. Знают, что взметнись народ — и расстреливать их никто не будет. Не заслужили они легкой смерти. Я бы создал научно-исследовательские институты, чтобы искали наиболее мучительные и длительные способы умерщвления, чтоб год, два, три умирал гад, чтобы каждая его клеточка умерла отдельно и наиболее страшно, мучительно, чтобы знали все гады вокруг, на все времена, каково бывает за невыразимую подлость против народа.
— Не сердись, дружок, — продолжал свою возбужденную исповедь Речиц. — Я бросаюсь и рычу, кусаюсь и неистовствую потому, что меня сломали физически и чую я приближающийся конец. Знаю, что не я один погибну. Грядет великое, страшное. Будет как на Марсе. Сожрут сверхпреступники-диктаторы всех. Опустошат всё. Когда вновь прилетят сверхлюди из космоса, застанут они не эпоху библейского Лота, не ростки культуры, как в прежний прилёт, а руины атомной цивилизации. Так думает и мой друг профессор Шкловский. Думает, но молчит. Знает: у нас язык отрубают вместе с головой…
Речиц продолжал:
— Знания людей опередили уровень их морали. Эйнштейн виновен. Слишком рано раскрыл он страшную глубь вещей. Наших зверей нельзя было допустить до этих тайн. Не доросли.
Речиц умолк. Казался он еще более поникшим, прибитым, опустошенным.
— Да разве вы поймете это, молодой человек?! — выкрикнул Речиц тоскливо, с болью; а когда поймете — вас скрутят как меня, бывшего хорошего астронома. Сделают сявкой, блатным тигром, издерганным шизофреником, корчащимся в пароксизме мировой боли.
Не подходи ко мне, Пивоваров, — бормотал Речиц. — Сейчас я — в себе, но это не часто бывает. Меня довели до ручки, до озверения, до жажды крови и зла. Иди! Тебя жалко. Сторонись, избегай меня. Я как одержимый амоком, как прокаженный. Я грызть хочу! Слышишь?! — вопил Речиц. — Уйди! Беги! Не оборачивайся!..
4
В бараке к Пивоварову подошел Герасимович.
— Юрий, — шепнул он, — бабу хочешь?
— Какую? — испугался Пивоваров и почувствовал как зачастило сердце. Точно так же срывалось оно в бешеный бег на Лубянке, когда ночью лязгали замки в его или в соседних камерах, и человек пробуждался с дыханием, клокочущим в горле.
— Неужели дознался? — пронеслось в его мозгу.
— Как дружку могу бесплатно, по блату, устроить, — мурлыкал Герасимович. — Знаю, что получаешь в месяц тридцать семь рублей — из них пятерку отдаёшь ворам у кассы. Что молчишь? Оторопел от радости? Или, думаешь, венерическую воровайку предложу? Не сомневайсь — обычная нашенская вольная распустёха. Дружок мой, Ефремов, шофер, возит на лагпункт воду автоцистерной, так один рейс он сделал с бабой в цистерне вместо воды. Ясно? Сгрузил её в вещевой каптёрке. Ходят туда теперь особо избранные по блату. Завтра в цистерне ее вывезут. Тебе, как дружку, могу устроить из симпатии. Ясно?