Александр Вардн
Подконвойный мир
На обложке — скульптура «Раб в наручниках». Символ отчаяния. Символ неволи. Скульптура сделана в лагере на Воркуте в подарок автору этой книги ко дню его освобождения из лагеря известным эстонским скульптором Калью Рейтель. В книге он выведен под фамилией Ярви.
Глава первая. В этапе
1
Во двор Таганской уголовной тюрьмы въехал арестантский автомобиль. Трое сидевших в нем «пассажиров» увидели через дверную решетку, как подвели к машине человек двадцать пять, не обремененных ручным багажом. Из центра этой группы раздался вдруг блатной, бесшабашный фальцет запевалы:
Приехал черный ворон —
Тюремное такси,
Садитесь педерасты
Бандиты и воры.
Ай, ай, накачивай, да наворачивай,
Вещички фраеров быстрей заначивай.
— Кончай базар! — скомандовал начальник конвоя. — За бузу оставлю в кондее. Приелась камерная пайка, на фраерах попастись охота? Чтоб порядок был: стой и не дыши! Установочные данные отвечай залпом!
— Товарищ старшина, — осклабился поджарый рябоватый парень, одетый в застиранные и залатанные лагерные одежки, — подсади к фраерам. Весь бутор — вам, жратва — нам. Порядок обычный, законный.
— Какой я тебе товарищ! — огрызнулся старшина. — Медведь в тайге тебе товарищ. Кончай гармидр!
— Закругляй холодную войну, старшина, — раздался задиристый альт недавнего запевалы. — Мы загрызли старосту, не боялись Бресту — загрызем и старшину, соблюдая тишину. Правильно Черепеня ботает — сажай к фраерам, иначе не поедем.
— Я-те загрызу, сявка, — вскипел старшина. — По Лубянке скучаешь?! Враз загремишь с твоим Черепеней! А ну, разберись по два! Московский конвой шутить не любит: шаг влево или вправо, вперед или назад — стреляю без предупреждения! Руки назад! Трофимов! Два шага вперед!
Шагнул вперед пожилой кряжистый темнолицый человек, с глазами, спрятанными под выпуклыми надбровными дугами.
— Сидор Поликарпыч, 1914 года, 59-3, 25 лет, начало срока 14-го апреля 1952 года.
— Залазь в машину, бандит!
— Гарькавый! Два шага вперед!
— Семен Фомич, — выскочил тщедушный паренек с испитым бледно-синим лицом. Голосок недавнего запевалы привычно частил: — 1934 года, указ 4.6.47–20 лет, начало срока 11 июня 1952 года.
— Смотри у меня, ширмач! — пригрозил старшина, — такому рифмачу в горло сальную свечу, чтоб голова не качалась.
— Есть… под мышкой шерсть! — козырнул Гарькавый и полез в черное нутро машины.
Через миг оттуда его негодующий бабий фальцет:
— Опять чекистская вонь! Мутит! Облююсь! Все нутро выворачивает! У… у…! Фараоны!
— Зато не убежишь, ловчило, — отозвался солдат, стоявший у машины. — Так тебя пропитает насквозь, что пес и через неделю в любой толпе разыщет.
— Федоров!
Никто не отозвался.
— Федоров, выходи! — угрожающе повторил старшина.
— Чего ждешь, темнила! — вмешался один из надзирателей, обращаясь к кому-то из заключенных.
— Товарищ старшина, это — вон тот, рыжий, с веснушками-коноплюшками, курносый, вон глаз желтый косит. У него голая баба на груди татуирована с загнутыми салазками; да и весь он в три цвета расписан. Его в детском доме записали Хрущевым и он только на эту фамилию отзывается. Тут ему другую дали — так кобенится. Говорит: «Нам в детдоме целой группе фамилии дали в честь вождей». Все эти атлеты сейчас по тюрьмам и лагерям.
— И все по настоящей фамилии хлябают, — прервал надзирателя Федоров-Хрущев, — никто не ссучился. Есть тигры с фамилиями Сталин, Калинин, Каганович, Буденный…
— Прекрати Федоров! — Заревел старшина. — Пятьдесят восьмую — хочешь?! Враз вляпаем! Бегом в машину!
— Зови по родной фамилии! — закричал Хрущев, и многоэтажная вязкая терпкая ругань потоком хлынула из разинутого перекошенного рта. — Зови как хрещен, а то — убей — не пойду, пузо вспорю, жилы перережу, руку отрублю! Сосатели! Кровопийцы! Людоеды!
Все тело его дрожало, подергивалось; ошалелые, чуть раскосые желтые кошачьи глаза вылезли из красных орбит.
Надрывный истошный крик вызвал цепную реакцию общей истерики.
— Полундра! Хипеж! Фараоны! Расстрелыцики! — кричали воры.
— Пытатели! Кромсалы! Паразиты! — выкрикивал из машины пронзительным рыдающим бабьим голосом Гарькавый. — Веди назад! Не поедем! Всю кровь выпили! Сиротами оставили!
— Братцы! — кричал, задрав голову вверх в направлении окон тюрьмы рябой лядащий Черепеня. — Братцы! Воров тиранят! «Золотого» перекрестили! Ломай стекла, братцы! Хипеж на всю Таганку!
Где-то вверху зазвенели стекла, через мгновение еще и еще, и вся серая махина тюремного корпуса заполнилась низким звериным воем, звоном, грохотом, стуком.
Старшина поднял обе руки:
— Тихо! Хрущев, тихо! Нет времени с вами валандаться. Хрущев — заходи!
Воры успокоились. Один за одним, не сообщая больше свои «установочные данные», взбирались они в машину и исчезали в ее черном зловонном чреве.
2
— «Запридух»! — икрястые караси на горизонте! — крикнул Гарькавый.
— Есть, «Щипач»! Так держать! — лихо отозвался Черепеня и стал проталкиваться в переднюю часть кузова.
— «Саморуб», моя покупка, — кинул он по дороге Трофимову. — Я — заигранный.
Трофимов молча, с достоинством, кивнул.
— Ты! — ткнул Черепеня человека лет тридцати, в очках, — кем будешь?
— То есть, как это кем? — ответил тот высокомерно.
Черепеня повысил голос:
— Установочные данные, паскуда! Профессия! Лягавый?! Признавайсь сразу! Легче будет.
— Я — учитель. Зовут Фрол Нилыч Бегун.
— Так. Раздевайсь!
— Как это — раздевайсь?
— А, мусор, трёкать?! Вилять?! Финтить?! Раздевайсь! Пасть порву, грызло покалечу! Законному вору перечить?! Да я тебя, мусор… Да ты у меня, падла!..
Он сбил с Бегуна очки и приставил вплотную к глазам трехсантиметровые ржавые когти, а второй рукой сорвал с него меховую шапку-ушанку.
В это время рядом стоявший человек, лет сорока, невысокого роста, худощавый и стройный, схватил руку «Запридуха» и спокойно произнес:
— Брось, земляк! Отдадим все; и руки опусти, когти-то у тебя как у голливудских кинозвезд, только маникюр ржавый.
— Давно бы так, — злобно выдохнул Черепеня. — Мне ваша сучья кровь приелась. Разве положено мне, законному вору, ходить в казенном?!
Политзаключенные стали раздеваться.
Черепеня разъяснял:
— Все равно вольные тряпки вам ни к чему. Как только приедете — чекисты все сдрючат. Оденут в робы второго срока. Пришьете номера на лоб, на колени, на спину и повязку на рукав. Так что жалеть вам нечего; один хрен — каюк.
— Оставьте хоть кальсоны, — попросил молчавший до сих пор юноша.
— Не унижайтесь, Юрий Маркович! — буркнул Бегун. — У Журина заграничное белье — и то не просит.
— Учителю Бегуну — за сопротивление власти и настырность — снять все! — рявкнул Черепеня. — Остальным — белье разрешаю!
— Нет уж, тогда берите все у всех, — промолвил Журин.
— Горд, стерва?! А я сказал — оставь, — так оставишь! Меня люди — воры — слушаются, а не то, что вы — кляксы, крысы канцелярские, придурки. После пахана — «Саморуба» — я старшой. Ясно?
— Портфельником на воле хлябал? — ткнул он ногой Журина.
— Инженер я, а юноша — студент.
— На чем засыпались?
— На чем? — усмехнулся Журин.
Он стоял голый, нежный, белый, всем телом чувствуя жжение по-волчьи мерцающих взглядов и эманацию ненависти, беспощадности, атавистической кровожадности, истекающую из суровых, не прощающих слабость глаз.
— Работал со иной человек, — продолжал Журин. — Учил я его, помогал, специалистом сделал, а он решил так: