Дописавши, отец Яков довольно и не без хитрецы улыбнулся, крупно проставил число, месяц и год, а на лицевой обложке тетради подправил чернилами ее номер.
Был отец Яков аккуратен и любил во всем систему и порядок.
ПОД НОВЫЙ ГОД
В ночь под Новый год в селе Черкизове, под Москвой, в домике учителя, собралось несколько молодых людей. Новогодний пир не отличался пышностью: студень с хреном, картошка со сметаной и вместо шампанского две бутылки красного удельного номер двадцать два.
Хозяин, пожилой учитель, говорил:
- Нынче, товарищи, опасаться нечего. Под Новый год обысков не делают, тоже ведь и охранники празднуют.
Гостей шестеро, в том числе две девушки. Все одеты так, чтобы не очень выделяться из обычной рабочей толпы поселка,- и по всем лицам видно, что это не рабочие. Больше всех похож на рабочего парня тот, которого называют то Алешей, то Оленем. Он - высокий, красивый блондин, с лицом мужественным и очень нервным; к нему, широкогрудому и стройному, кличка Олень очень пристала, и, по-видимому, он к ней привык. Меньше всех мог бы сойти за пролетария маленького роста еврей, с обезображенными и исковерканными кистями обеих рук; у него большие, слегка навыкате удивленные глаза, редкая бородка, слабый голос и острый, ядовитый язычок; его называют Никодимом Ивановичем, он - старый партийный работник, и все знают, что его руки обожжены взрывом, когда он заведовал эсеровской лабораторией. Третий гость учителя - невеселый и задумчивый юноша Морис, студент, успевший еще до московских событий дважды посидеть в тюрьме и освобожденный в дни "свобод". Четвертый гость - товарищ Петрусь, студент-лесник, румяный, приятный, веселый, общий любимец; в дни ноября он, в высокой папахе и с револьвером в руках, единолично разгонял толпы черносотенных демонстрантов: врывался в середину толпы и кричал: "Честные люди, расходитесь, а жуликов пристрелю!" Стрелять ему не приходилось, так как толпы разбегались, оставляя на снегу царские портреты и иконы Серафима Саровского. [8] На эти свои подвиги Петрусь смотрел как на легкий спорт и забавное развлечение. Но в декабрьские дни он так же весело валил фонарные столбы, заграждая путь семеновцам, и перестреливался с ними из-за слабого прикрытия.
Одну из женщин, постарше, зовут Евгения Константиновна. Она некрасива, но так родовита и барственна лицом, что никакой головной платок не превратит ее в заводскую девушку. По говору - не москвичка, так как отчетливо говорит "конечно" и "скучно", а не "конешно" и "скушно", как полагается говорить москвичам; скорее всего - петербурженка, к тому же привыкшая и к иностранным языкам. Другая, наоборот, похожа на молоденькую крестьянку, крепко сшитую, бойкую, но с тем выражением ранней степенности, которая свойственна рязанским девушкам и бабам. Это - Наташа. К ней все относятся с особым вниманием и несколько подчеркнутой участливостью, потому ли, что она младшая, или потому, что меньше всех похожа на заговорщика.
- Вы, Наташа, собственно, напрасно рискуете,- говорит Олень.- Вам и нет смысла и не нужно переходить на нелегальное положение.
- На квартире я рискую больше; вы знаете, что у меня хранится в комнате?
- Это нужно завтра же ликвидировать. Кто-нибудь к вам явится и унесет.
Евгения Константиновна говорит спокойно:
- Я завтра унесу. Только куда? Чистых квартир больше нет, а к себе я не могу.
- Придумаем. Я скажу вам куда. Вы только будьте осторожны, Евгения Константиновна!
Она подымает брови: разве нужно давать ей советы?
В самые горячие дни московского восстания она, всегда прекрасно одетая, в дорогих мехах, не раз доставляла "конфеты"- изящно упакованные коробочки с ударными бомбами. Это сделалось как бы ее основной специальностью. Однажды у выходных дверей большого дома она встретилась с молодым жандармским офицером, который бросился к дверям, распахнул их и придержал, пока элегантная дама выходила. Он был олицетворением офицерской любезности, и она подарила его благосклонной улыбкой. На улице он некоторое время, впрочем осторожно и почтительно, шел за ней. Она взяла извозчика и уехала, держа коробочку на весу - чтобы не взорваться, если споткнется лошадь или подбросит санки на снежной уличной колее. Когда извозчик пересекал Садовую улицу, неподалеку у Красных ворот, выпалило подвезенное солдатами орудие так, вдоль улицы, на всякий случай, картечью. Лошадь дернула, испуганный извозчик еще подстегнул ее кнутом, и санки понеслись по ухабам запущенной в эти дни улицы. Она откинулась, но руки со страшной коробочкой остались на весу, над полостью саней, а пальцы крепко держали прочную веревочку. Когда отъехали подальше, извозчик повернулся к ней:
- Ну, барыня, и испужался я! Вот как палят в матушке-Москве.
Она равнодушно спросила:
- А почему это стреляют?
- Кто ж их знает? Про то известно начальству. А люди говорят: леволюция!
- Что это такое - леволюция?
- Господа бунтуют. А сказывают - и рабочие недовольны. Дело не наше, мы - извозчики.
Доставив коробочку в условленное место, она вернулась домой, где ее дядя, генерал, обрушился с упреками за ее прогулки по неспокойной Москве.
- Тебя могут случайно подстрелить!
- О, дядя, я осторожна. А почему вы дома? Вы не усмиряете мятежников?
- Бог миловал! Недоставало, на старости лет, воевать с народом. Мы, к счастью, избавлены; на это есть Семеновский полк.
- А вы не сочувствуете мятежникам, дядя?
Ей, недавней институтке, дядя прощал любые неразумные слова. И теперь он только потрепал ее по щеке:
- Я служу царю, моя милая! Надеюсь, что и ты им не сочувствуешь.
И он добродушно рассмеялся.
Олень говорил:
- Наташа, явочную квартиру придется пока оставить у вас. Но не держите дома ничего, никаких бумажек, никаких адресов и людей не собирайте. Как можно осторожнее! Ну а вам, товарищи, необходимо на время из Москвы исчезнуть. В случае чего - сноситесь через Наташу.
- А ты, Алеша?
- Я останусь.
- Тебя заберут, тебя хорошо знают по Пресне.
- Заберут, не заберут, а я сейчас уехать не могу, и говорить нечего. Живым меня не заберут.
Учитель сказал:
- Через три минуты - Новый год. Давайте хоть вина выпьем, а уж потом договоримся обо всем.
Налили вина в толстые стаканы. А когда чокнулись и выпили,- на добрый час исчезли заговорщики и загнанные революционеры и остались молодые люди, счастливые тем, что все они еще на свободе и что в их среде две милые девушки, одна строгая и немного чопорная, другая - совсем еще не оперившийся птенчик революции, совсем девочка, простая и ясноглазая.
- Вы, Наташа, петь умеете?
- Я по-крестьянски, как у нас в Федоровке. Хотите частушки?
- Спойте, Наташа.
Она встала, подбоченилась, выбила каблучками дробь:
Говорили про меня,
Што баловлива больно я.
Где ж мне быть баловливой,
Строгий папа у меня.
- Нет, у меня веселое не выходит. Давайте споем хором, я буду запевать.
Они спели сначала "Стеньку Разина" [9] потом "Ой, у лузи", но хор составился плохо. Только Петрусь хорошо тянул тенором, а женский голос один - Наташи.
- А вы не поете, Евгения Константиновна?
- Я не знаю русских песен. Меня учили романсам, да и то французским.
Учитель посмотрел удивленно. Он знал Евгению Константиновну как члена эсеровской партии [10] и слыхал о необыкновенном ее хладнокровии и выдержке,- об этом знали все. Знал еще, что через нее партия получала сведения о настроении военных кругов и о составе Московского гарнизона, который в дни революции оказался малочисленным и непрочным, почему и были присланы в Москву семеновцы. Но биографии ее он не знал, как и большинство; не знал и ее настоящей фамилии. Хорошо ее знал только Олень.