Потом я плясала с Рудиком твист, а после мы целовалась в прихожей, в результате чего я долго блевала в сортире. Затем отключилась, и мои бренные останки свалили на раскладушку в углу маминой комнаты…
Ночью я очнулась в небольшом казенном помещении и долго не могла понять, где я и что со мной. Было так тошно и скверно, что просто не стоило приходить в себя. Самочувствие было такое, будто меня извлекли, полумертвую, из выгребной ямы, извлекли напрасно: все равно я уже не жилец на этом свете, потому что я насквозь, до мозга костей пропитана и отравлена нечистотами.
В подобном состоянии, прежде чем открыть глаза, я обычно мечтаю исчезнуть: не умереть, не забыться, не уйти в другую жизнь, а именно исчезнуть, будто меня и не было, исчезнуть полностью, без следа, чтобы даже памяти обо мне не осталось. Но так как это нереально, я начинаю перебирать в голове возможные способы самоубийства, но все они очень громоздки и утомительны: надо что-то с собой делать, куда-то тащиться, а потом еще обременять и травмировать своей смертью близких. Конечно, можно сгореть — пробраться на какой-нибудь сталепрокатный завод и броситься в печь. Да, сгореть все-таки достойнее и приличнее, хоть трупа не будет, не надо будет с ним возиться, но все равно останется память об акте самоубийства. Она будет мучить и терзать близких, особенно ребенка. Нет, моему сыну я такую гадость сделать не могу, он ведь еще живой, ему будет плохо, очень плохо, даже хуже, чем мне теперь. И хотя я убеждена, что без меня он проживет даже лучше, чем со мной, все равно исчезнуть я должна тихо и мирно, будто меня и не было… Говорят, если нырнуть в негашеную известь, то от тебя ничего не останется, растворишься целиком и полностью. Но где она есть и как туда попасть незаметно?
Между тем сознание постепенно возвращалось ко мне.
Это было небольшое отделение милиции — участок. Но вот скамейка, на которой я сидела, была почему-то железнодорожная. Это была массивная деревянная лавка с высокой спинкой. Такие лавки до сих пор сохранились на полустанках в зале ожидания. На спинке стояло железнодорожное клеймо МПС.
Да и большая круглая печка справа от меня была такая же, как на полустанках. Зимой они топятся дровами. Да и все помещение было какое-то убогое, замызганное, явно не городского типа. От печки шло тепло, и то, что я не помню, какое теперь время года, несколько озадачило меня. К тому же я была босиком и в плаще на голое тело. Этот факт поразил меня настолько, что я на всякий случай снова прикрыла глаза и решила пока что не подавать признаков жизни.
Дело в том, что в помещении было довольно много народу. Что это были за люди и зачем тут скопились — я определить не успела, но какое-то неясное тревожное чувство подсказало мне, что они имеют отношение ко мне. Откуда взялась подобная уверенность, я не знаю. Ни одного лица мне видно не было, а лишь спины да затылки. Все эти люди стояли в ряд возле плотной деревянной перегородки, которая пересекала помещение посредине, разделяя его на две равные части. За таким непроницаемым коричневым барьером обычно находится дежурный офицер, а все задержанные и пострадавшие, доставленные сюда милицией или дружинниками, располагаются по другую сторону от барьера, то есть висят на нем, вцепившись в него руками и уверяя в своей безгрешности дежурное начальство, которое удобно разместилось за барьером на своей законной территории.
Таким же образом это выглядело и теперь. Люди висели на перегородке, спиной ко мне. Их внимание было обращено туда, за барьер, и они что-то там наперебой бубнили. На меня никто не обращал внимания, и я снова приоткрыла глаза.
В помещении будто что-то малость изменилось, во всяком случае я обнаружила массу новых деталей. Возле маленького тусклого окошка слева от меня зачем-то висело зеркало в темной деревянной раме.
Сонно гудела люминесцентная лампа, наполняя помещение неверным, дрожащим светом. Этот холодный свет, отражаясь в зеркале, тревожно мерцал на его поверхности, создавая эффект глубины, тусклой и бесконечной. Рябая серебристая пленка зеркала будто дрожала от внутреннего напряжения, угрожая вот-вот лопнуть и разорваться, обнаружив под собой темную глубинную пустоту. Зеркало манило меня с непонятной силой. Но я еще боялась выдавать себя и поэтому решила сидеть смирно.
С трудом оторвав взгляд от зеркала, я посмотрела вправо и увидала на соседней скамейке два живых существа. Первое с трудом можно было причислить к живым.
На противоположном конце лавки в свободной и живописной позе спал ханыга. Одет он был в какие-то лохмотья, прикрытые на груди громадным передником из клеенки того типа, какие подстилают в кровати маленьким детям. На поясе поверх клеенки была прикреплена спираль из проволоки и алюминиевая кружка. Это были нехитрые приспособления политурщика, то есть алкоголика, который пьет политуру. При помощи железной проволоки из вязкой политуры каким-то образом вытягивается, наматываясь на нее, густая составная часть этого химического вещества, ну а жидкость, оставшаяся в бутылке после этой манипуляции, представляет собой ядовитый спирт. Этот ядовитый напиток выпивается, после чего политурщик старается приблизиться к ближайшему отделению милиции, где его уже хорошо знают, и если не прогонят, то, может быть, успеют в нужный момент вызвать «скорую помощь».
В бытность мою замужем я не раз дежурила в отделении милиции, где изволил проводить ночи мой благоверный, и успела ознакомиться с их нравами и с этими камикадзе-политурщиками, которые сами доставляли в участок свои бренные останки. Они всегда находились в отличном настроении и потешали окружающих своим алкогольно-утробным юмором. Если они никого не обижали и не причиняли милиции особых хлопот, то к моменту их отключки дежурный милиционер успевал вызвать «скорую помощь», и политурщика увозили в реанимационное отделение ближайшей больницы.
Этот политурщик, видимо, ожидал свою карету, потому что, пока я разглядывала его, из-за печки появился молоденький милиционер и, взяв безжизненную руку политурщика, с осоловелым видом стал искать на ней пульс. При появлении милиционера я поспешно закрыла глаза, но тот не обратил на меня никакого внимания. Пощупав пульс, он лениво подошел к барьеру, облокотился на него спиной и, не спуская с политурщика сонных глаз, погрузился в оцепенение.
Сквозь ресницы я заметила, что милиционер почему-то не обращает на меня никакого внимания, точно не видит или не хочет видеть. Мне это не очень понравилось, и некоторое время я в упор глядела на него, но он не удостоил меня даже взглядом.
На его беспородном лице застыло дежурное выражение принадлежности милицейскому сословию. Этот ребенок с гнилыми глазами осоловело и в то же время с напряжением прислушивался к допросу, который вел его непосредственный начальник, скрытый за непроницаемой перегородкой.
Вопросы до меня не долетали, но вот некоторые ответы людей по эту сторону барьера настораживали. Во-первых, все голоса были мне очень знакомы, но почему-то я не могла определить, кому именно они принадлежат. Они звучали будто в полусне, когда какой-либо отчаянно знакомый голос вдруг громко окликает тебя по имени, и ты просыпаешься от этого окрика, но почему-то никак не можешь определить, кому именно этот голос принадлежит. Во-вторых, все эти голоса были очень испуганные, тревожные и серьезные. Какой-то напряженный, сдавленный страх сквозил в этом большей частью косноязычном бормотании, в этих обрывках фраз с ватой ужаса во рту.
Прислушиваясь вместе с милиционером, с которого я все еще не спускала глаз, я старалась по его лицу определить, что же там происходит, но тот глядел на политурщика, и только порой какой-то нервный тик пробегал по его невзрачным чертам, будто что-то отвлекало его внимание, что-то мешало сосредоточиться, и он нетерпеливым движением головы отгонял это что-то, точно комара или муху. Постепенно до меня дошло, что этим комаром была я, мое присутствие, мой упорный, настойчивый взгляд тревожил милиционера, и он непроизвольно отмахивался от него, как от насекомого. В то же время он ни разу прямо не взглянул на меня, словно глядеть на меня ему было недозволено.