— Но не могу же я брать на себя такую ответственность. У меня собственный ребенок беспризорный. Может быть, вы сами им позвоните?
— Нет, увольте! — Евгеша вспыхнула под моим пристальным взглядом. — Это же не впервой…
Трубку взяла женщина с начальственным голосом. Я представилась и объяснила ситуацию.
— Господи, это какое-то проклятие! — в отчаянии завизжала она. — Мне в Москву надо на совещание, а эта опять…
— Ваша дочь жить не хочет, а вы — совещание.
— Она не хочет жить по-человечески! Она издевается над нами! — Голос дрожал от гнева, вибрировал, срывался на крик, но не внушал жалости и симпатии.
— Как это — по-человечески? По-вашему, что ли? — спросила я, но она не поняла иронии или не расслышала.
— Нет, ей нельзя помочь! Нельзя! Нельзя! Ее место в психушке! — Зубы лязгали о край стакана.
— По-моему, вам тоже не мешает подлечиться!
Меня прямо-таки трясло от бешенства. О милосердии, сострадании и пощаде говорить было бессмысленно — фанатичка на другом конце провода была неуязвима для таких абстрактных понятий. Однако на этот раз мой последний намек прошиб броню. Некоторое время она молчала, явно собираясь с силами, чтобы нанести ответный удар.
— Уж не знаю, кем вы ей там приходитесь, — ледяным тоном отпарировала она, — но передайте ей, что она может вернуться домой. Только диктовать условия будем мы. А если вы… Если она… Мы вытравим ее из сердца!
— Сами передавайте эту гнусность! — заорала я. — У вас нет сердца!
Подумать только, эта гадина ни разу не назвала дочь по имени, даже перед лицом смерти. Что еще тут можно было сказать!
Пару раз я навещала Варьку в больнице, и это было мучительно. Бронированные двери без ручек, решетки на окнах, запах хлорки, пота и беды. Палаты огромные, койки вдоль стен стоят почти вплотную и еще гуськом вдоль всего прохода, но больным безразлично, им уже все равно. Халаты и белье на них разноцветные, явно домашнего происхождения, но уж лучше бы все было казенным. Под одинаковыми халатами легче скрыть убогую, наследную нищету отдельных сограждан. Тем более что лица все равно одинаковые, не лица — маски. Оглушенные транквилизаторами, больные бродят по коридору, как во сне, в чужом кошмаре…
Колокольчики мои — цветики степные,
Что глядите на меня, темно-голубые?
И о чем звените вы в день веселый мая,
Средь некошеной травы головой качая?.. —
жалобным голоском напевает тщедушная старушка, заморыш коммуналки, воровато пробираясь в уборную.
Однако Варька уже оклемалась. Она яростно проклинает своих родителей, передразнивает их и смеется. Я скрыла от нее разговор с ее матушкой, но она прекрасно знает их принципиальные позиции и ругается вполне сознательно.
— Не раздражайте ее, — мимоходом бросает мне санитарка, оценивая мою персону взглядом профессиональной вымогательницы.
Возле дверей палаты верхом на стуле сидит бесформенная тетка, которая ищет вшей в голове у слабоумной девочки-подростка. Тетка с блокады одержима такой манией, ей повсюду мерещатся вши.
«Не дай мне Бог сойти с ума…»
После психушки Варька поселилась у старухи-кошатницы, с которой они вместе выписались из больницы, и увлеклась разведением котят. Почти каждое воскресенье она посещала Кондратьевский рынок с красивой, набитой котятами корзиной.
Бывало, наряжается, как на праздник, корзину бумажными кружевами украшает, котятам бантики на шею повязывает… И что вы думаете — всех ее котят мигом раскупают.
— Ребенок как увидит корзину, — рассказывала Варька, — так прямо весь зайдется: «Хочу котенка! Хочу котенка!» Орет как оглашенный. Ну родители и пасуют. Одно дело — какой-нибудь дворовый котенок, неухоженный и бесплатный, и совсем другое — породистый, из красивой корзины, за которого к тому же деньги плачены.
Словом, котята у Варьки шли нарасхват. Другой раз и пару десяток заработает. Наши бабы уже и сами деньги ей платили, чтобы она их котят заодно продала. Варька брала, не брезговала подсобным заработком. Кроме того, она любила бывать на этом рынке, шерсть там по дешевке присмотрит, шкурки всякие. Потом нам перепродает.
Бывало, чего только оттуда не притащит: то кружку какую замысловатую, то бабушкины кружева, то кофточку батистовую, то лоскутное одеяло. Барахолка в городе уничтожена — вот там из-под полы всякой всячиной и торгуют. Но главное — общество. Варька обожала этот странный сброд не меньше всякого старья из бабушкиных сундуков.
И вот среди всякого хлама и подобрала однажды свое сокровище — Горю, Егора, Георгия.
— Поди, ханурик какой? — допытывались бабы. — Заразит он тебя чем или обворует. А то, глядишь, и сама в шайку угодишь.
— Да нет, — смеялась Варька. — Там совсем другая история. Вот пойдем как-нибудь в культпоход — я вам его покажу.
И показала. Мы как раз в театр ходили на балет «Бахчисарайский фонтан». И вдруг появилась Варька, разодетая, даже иностранцы оглядывались. А с ней господин. Наши дамы просто обомлели. Стройный, высокий шатен, одет небрежно, но элегантно, как иностранец или киноартист. Лицо — значительное, красивое, глаза — голубые. Вот только взгляд неприятный: свинцовый и холодный. Окинет тебя взглядом с головы до ног — не то чтобы раздевает, скорей, срывает одежды, чтобы лучше разглядеть; окинет — и отворачивается, явно недовольный увиденным. Одним словом, уничтожающий взгляд. Мне лично почудилось в нем безумие. А так — ничего себе, любезный господин, пальто дамам подавал, программки покупал, даже мороженое, — щедрый негодяй.
— Да он, верно, жуткий бабник? — обсуждали потом сослуживцы. — С таким лучше не связываться, заморочит.
— Ничего подобного, — беспечно смеялась Варька. — Он баб пуще огня боится, они ему дорого обошлись. Почти импотентом стал, только на меня одну еще и клюет, и то потому, что я его жалею. Никто его никогда не жалел, все что-то требовали. Назло бабам один раз чуть не кастрировался. Операция у него была, вот он врача и попросил заодно. Только врач жене донес, а та не позволила, сумасшедшим его объявила, — трепалась Варька.
Все мы были сильно заинтригованы и постепенно узнали много любопытного.
Родился Георгий во Львове у матери-одиночки, учительницы. Способный был невероятно, языки щелкал, как орехи. После окончания школы подался в Москву, в Институт международных отношений. Окончил его с отличием и сразу же получил назначение в ФРГ. Просидел там лет десять благополучно. Женился на дочери ответственного работника. Не пил, не курил, жене не изменял — карьера ему была обеспечена. Только молчун был, жена жаловалась, что даже в постели он на все пуговицы застегнут.
— Язык наш — враг наш, — неизменно отвечал он.
Однажды после очередного банкета, где он пил по своему обыкновению не пьянея, Георгий вдруг исчез. Думали — диверсия, происки врагов; но под вечер обнаружили его верхом на крыше ратуши; он разбирал кирпичную трубу. Когда сняли, он был невменяем и только распевал песенку «Кирпичики». Его лечили и после выздоровления определили на службу в довольно крупное издательство, на должность директора. Он пошел было в гору, разъезжал на черной «Волге», но однажды вдруг закукарекал. Сотрудники явились на совещание в его кабинет, а он сидит под столом и кукарекает. Его опять лечили, и кукарекать он перестал.
В это время его жена решила строить дачу. Участок им какой-то выдали особенный под Ленинградом, вот она и завелась: строить да строить. У этой жены была уйма неистраченной энергии: головой она никогда не работала, ни в чем не нуждалась. Квартира, машина, карьера, муж — все ей даром доставалось. Не знала она, как простые смертные всего этого добиваются. Думала, раз-два — и дача готова. Но не тут-то было. Морока вышла чудовищная. Нужные материалы даже через обком не достать, а мастера везде одинаковые: пьют и ничего делать не умеют, одно хамство, вымогательство и нервотрепка. Пыл жены скоро остыл, и она все это строительство на Егора спихнула. Ему ведь все равно делать нечего, вот пусть и хлопочет. Все какая ни на есть польза, сумасшедший — что возьмешь.