Я сидел у себя в комнате за столом и зубрил уроки. Вся наша многолюдная квартира погрузилась в сон. Часа в два за стеной послышалась возня, потом что-то грохнулось, и два голоса, мужской и женский, смешались в смертельной тревоге.
Все обитатели нашей квартиры поднялись на ноги.
Я первый бросился к соседней комнате. Дверь была заперта. Ударом плеча я вышиб ее и включил электричество. То, что я увидел, обожгло мое сердце. Отец и дочь были в одном белье, и между ними на полу происходила борьба. Обезумевший, он, по-видимому, принял ее за другого человека. Одной рукой он держал Тамару за волосы, а другой наносил удары. Она яростно отбивалась от него. На мгновение я оцепенел от этой отвратительной сцены, но тут же бросился к графу и отшвырнул его в сторону.
При помощи других мужчин я связал графу полотенцами руки и ноги и уложил его на кровать. Пока я это делал, он бормотал, как в бреду:
— Где же высшая справедливость? Дайте мне бога! Я вырву у него седую бороду…
Потом мы еще долго обсуждали, что делать с графом дальше. Для дочери он стал опасным, а нам всем надоел.
На следующий день я принял решительные меры к тому, чтобы отправить его в психиатрическую больницу.
Время, как говорится, излечивает самые глубокие раны. Так случилось и с Тамарой: она оправилась от пережитых ею потрясений и стала хорошей преподавательницей иностранных языков. Жизнь свое берет и выкидывает иногда удивительные неожиданности. Кто мог бы заранее сказать, что Тамара выйдет замуж за того радиста, который при помощи азбуки Морзе разговаривал с ее отцом? Теперь она имеет двух детей, изредка бывает у нас и никогда больше не вспоминает о своем родителе.
VIII
— Следует рассказать тебе еще об одном человеке, с которым я плавал на «Святославе». Это наш судовой священник. Из монахов он, как и на других кораблях. Звали его отец Пахом. С виду — ростом средний, но широкий и какой-то весь сухожильный, все лицо в густой бороде мышиного цвета. Голубые глаза смотрят на всех то грустно, то умилительно-ласково. Голос у него низкий, утробный, но во время церковной службы он подает возгласы почти дискантом. Вероятно, он думает: так проникновеннее у него выйдет и скорее тронет матросские сердца. Но получается смешно: если не смотреть на него, то кажется, что это женщина справляет службу.
Насчет грамоты отец Пахом был слабоват. На это мало внимания обращают в монастырях. Лишь бы молитвы знал и кое-как в священном писании разбирался. Но по части отзывчивости не скоро найдешь другого такого священника. Вестовой нашего старшего офицера Яков получил с родины письмо, и загрустил парень. Ходит сам не свой, как потерянный. Выяснилось, что на родине у него сгорел дом и погибла лошадь. Об этом дознался отец Пахом. Попросил у вестового письмо, прочитал его внимательно. И что же ты думаешь? Отвалил ему сорок рублей и наказал, чтобы он немедленно перевел их погорельцам — своим родителям. А ведь у судового священника, кроме жалования, никаких иных доходов нет. Помогал он и другим матросам. Вообще это был настоящий бессребреник.
В кают-компании он питался вместе с офицерами. Но по средам и пятницам заказывал себе отдельное кушанье — постное. Водки не пил совсем, употреблял только кагор, и то очень умеренно.
Как-то днем заглянул я в кают-компанию. Из офицеров никого там не было; кто на занятиях, кто на вахте. Лишь один отец Пахом сидел за столом и скучал. Увидел он меня и подозвал к себе.
— Откуда, чадо, ты родом? — спросил он.
— Из косопузых происхожу, — шуткой ответил я.
— Так, значит, Рязанской губернии. Земляк мой. Очень приятно.
Он заулыбался и начал допрашивать, какого я уезда, волости. А когда я назвал свое село, он даже вскочил.
— Чадо ты мое! Да мы с тобой из одних мест! Моя деревня Перепелкино. Две версты от вашего села. Вот радость какая! Ах, боже мой! Да и встретились-то где? В чужих государствах.
Отец Пахом жал мне руку, хлопал по плечу и не знал, как выразить свой восторг.
— Ведь моя покойница жена была из вашего села. Дочка Якова-шерстобита, Дарья. Может, слыхал?
— Знаю. Через пять дворов от нас шерстобит этот.
— Дай бог ей царство небесное. А ты не сын будешь Петра Псалтырева?
— Да.
— Знавал я твоего отца. На всю волость прославился — псалтырь хорошо читал над покойниками.
Отец Пахом обрадовался еще больше, точно встретился с родным сыном. Тут же он пригласил меня в свою каюту, угостил кагором и сам выпил. Начались разговоры о знакомых, о деревенской жизни, об урожаях в наших местах. Монашеская ряса не заглушила в нем душу крестьянина, мыслями он тянулся к земле, как жаждущий к ручью.
С этого дня и началась у меня с ним дружба.
Однажды отец Пахом рассказал мне, как и почему он променял крестьянскую жизнь на монастырскую. В мире, до пострижения в монахи, он носил другое имя — Григорий. Был у него закадычный друг — сосед Василий. Оба они увлекались рыбной ловлей. В полую воду захватили они с собой сети и отправились верст за восемь. А там река хоть и небольшая, но заболочена и кругом много озер. Весной она разливается местами версты на две. Всегда оба приятеля промышляли там рыбной ловлей. И своя лодка у них там была, неважная, — можно сказать, душегубка. На этот раз переплыли они на другой берег и очень удачно перехватили сетями протоку, которая соединяла озеро с рекой. Рыба как шальная лезла в сети. Словом, к вечеру второго дня у них добычи было пудов пять. И начался у них тут спор. Василий доказывал, что ночью опасно плыть через реку на такой плохой лодчонке. А тут еще небо заволокло облаками, подул северный ветер, в воздухе запорхали снежинки. Долго ли до беды — дети останутся сиротами. Лучше было бы переночевать у костра, а утром, с рассветом, отправиться в путь. Григорий настаивал на своем: немедленно нужно домой, иначе может рыба испортиться. Поплыли. Ветер все усиливался, тьма густела. Григорий, сидя на корме, управлял лодкой. Через ее борта захлестывали волны. Василий еле успевал вычерпывать воду. Оставалось преодолеть еще какую-нибудь четвертую часть пути, но тут-то и случилась беда. Лодка обо что-то ударилась и опрокинулась. Григорий успел одной рукой ухватиться за днище, а в другой даже удержал весло. Василий что-то крикнул и сразу исчез в темноте. Больше он не издал ни одного звука, как будто и не было человека. Григорий уселся верхом на днище лодки и веслом стал направлять ее к берегу. Это продолжалось невероятно долго. Без шапки, весь мокрый, с опущенными в ледяную воду ногами, он дрожал, как в лихорадке. Одежда на нем и волосы стали мерзнуть. Но он не обращал на это внимания. Он кричал своему другу, звал его — никакого ответа. Сам он спасся, а Василия нашли через несколько дней далеко от этого места — к берегу труп прибило.
Это происшествие перевернуло всю мужицкую жизнь Григория. Начались мучения. Днем и ночью все ему слышался упрек Василия:
— Говорил я тебе — не послушал. Погубил меня. Осиротил моих деток…
И в народе пошел слух, будто Григорий убил своего друга и бросил в реку. Было следствие. На трупе не нашли никаких следов насилия, а нехороший разговор в деревне не унимался. А тут еще жена умерла от родов первого ребенка. Это совсем доконало Григория. Работа валилась из рук. Совесть жгла его душу, и не стало ему житья от черной тоски.
На этом месте рассказа у батюшки задрожал голос, из глаз, словно сверкающие бусины, покатились слезы. Он вынул из кармана платок, утерся им и продолжал свое повествование:
— Бросил я свою деревню и пошел бродить по монастырям. Много пришлось мне земли измерить, пока я в одном из монастырей не застрял навсегда. Настоятелем был у нас архимандрит Иосиф. Он сам происходил из мужиков и любил, когда крестьяне поступали в послушники. По его совету я и постригся и стал носить имя Пахом. При Иосифе нам жилось хорошо. А когда он умер, к нам прислали из другого монастыря викарного епископа Авдея. Ну, он и показал себя. Монахи так и прозвали его Авдей-Злодей. Келейником он выбрал себе сплетника и ябедника. Через него он все знал про монахов: кто что делает, кто что любит и кто чего боится. Стал он привлекать в монастырь купцов и горожан. Уговорил одного образованного человека постричься в казначеи. А сам Авдей-Злодей, сытый, холеный, ходит в шелковой рясе, руки душит, волосы завивает. При нем доходы монастыря увеличились. Нравился он купчихам и разным барыням, и они стали здорово жертвовать. Но для монахов жизнь ухудшилась.