В старом флоте Новиков-Прибой был участником, в новом флоте он был лишь наблюдателем. Автобиография, то есть познанное им самим, не могла служить источником, надо было сочинять по всем правилам канонического закона о «сочинительстве»: ведь в старину авторы надписывали свои книги именно «от сочинителя». Этот переход от автобиографического материала к сочинительству был для Новикова-Прибоя трудным: требовались иные приемы и в описании характеров, и в композиции, и в пору, когда он работал над этим романом, я все чаще и чаще видел Новикова-Прибоя неудовлетворенным ни собой, ни своей работой, ни ее результатами. Книги «бывалых» людей всегда строго ограничены их биографией, нередко увлекательной и примечательной, но все же это только история одной жизни, а писателю надлежит описать сотни жизней, и у каждого из его героев должна быть своя биография.
Алексей Силыч Новиков-Прибой примером всей своей жизни показал, что высшая гармония — это та, когда человек слит со своим делом, а в данном случае, когда личная жизнь писателя неотделима от того, что он написал. Мы знаем немало примеров расхождения на этот счет, но нас всегда пленяет слитность личности писателя с его книгами. Новиков-Прибой весь в своих книгах, он говорит в них тем голосом, каким говорил в жизни. Голос этот был искренний и в отношении словесной инструментовки непритязательный, и мы любим книги Новикова-Прибоя, хотя многие из нас пишут совсем иначе.
Мне легко писать об Алексее Силыче. Мы жили с ним ряд лет в одном доме, дружили и встречались, и в поздний час Алексей Силыч нередко перебегал двор ко мне или я перебегал двор к нему, и в ночной беседе мы глубоко узнавали друг друга. Это был справедливый человек, хорошо из нелегкого опыта своей жизни понимавший незадачи, горести другого, умевший разделять их, умевший и радоваться чужой удаче. Успех и известность пришли к нему поздно. До этого все было не очень устроено в его жизни, и к широкой дороге литературы он только приближался, преодолевая не одно препятствие.
— А помнишь, как мы с Яковлевым[1] чуть не загнали тебя на охоте? — спросил он меня раз очень серьезно. — Не из озорства, честное слово. Писателю нужны испытания и трудности. Я вот этакой же дорожкой, по болотам да косогорам, пробирался к литературе.
Ему наивно казалось, что, не дав себя загнать на охоте, я тем самым показал и писательскую выносливость. Но он считал себя не только писателем-мореплавателем, но и писателем-ходоком, и я не стал его ни в чем разуверять. Я только спросил его:
— Так в твоих глазах после этой охоты я вырос?
Он подумал и ответил:
— Конечно.
Сам он был крепок, неутомим, складно скроен, шагал кряжисто. Всюду, куда он ни приходил, его встречали дружески, и редакционный день для многих становился веселее и легче, когда в ту или иную редакцию заходил Новиков-Прибой. Я не знаю, как и когда к нему подкралась болезнь; знаю только, что он упрямо боролся с ней, не хотел ее признавать, временами даже побеждал ее, но она была хитра и коварна.
В первые же дни войны я уехал на фронт и ничего не знал об Алексее Силыче, где он и что с ним. Вернувшись на короткое время в Москву, я встретил его во дворе нашего общего с ним дома: он помрачнел, был невесел, и не только потому, что шла война, но и потому, что болезнь уже явно подтачивала его. Ехать на фронт он не мог, писал только статьи во славу русских военных моряков, очередные подвиги которых предстояло описывать уже не ему, и он горько понимал это.
А потом я снова уехал на фронт, и лишь много позднее, в Москве, узнал, что Алексей Силыч умер, и понял, что перевернулась одна из страниц и личной моей жизни.
Литературе дана необыкновенная власть над человеческим сознанием. Можно сказать, что целые эпохи и, во всяком случае, огромные события в жизни общества получили свое исключительное выражение благодаря литературе. Мы не можем представить себе Отечественной войны 1812 года без «Войны и мира» Льва Толстого, своему историческому звучанию дело Дрейфуса в огромной степени обязано Золя. Говоря о партизанской войне на Дальнем Востоке, мы вспоминаем в первую очередь «Разгром» А Фадеева, а представление о гражданской войне было бы неполным без «Железного потока» А. Серафимовича.
«Цусиме» Новикова-Прибоя дано играть такую же роль, и величайшую трагедию русского военного флота именно этот роман приблизил не только в исторической перспективе, но и с критическим осмыслением всего того, что тогда произошло.
Новиков-Прибой не был в ту пору писателем, он был простым матросом Алексеем Новиковым. Несомненно, немало одаренных людей и народных талантов было среди матросов двух эскадр, соединившихся в Тихом океане для общей гибели. Но если глубоко разобраться в истории, то их гибель, несмотря на всю ее трагичность, явилась поступательной силой для русской революции. Именно об этом написал впоследствии свою книгу «Цусима» Новиков-Прибой. Он писал ее в те годы, когда правда совершившейся социалистической революции расчистила исторический горизонт, и все то лучшее, что отдало свои силы или даже жизнь во имя этой правды, было поднято на поверхность в благодарной памяти потомков, засияло совершенным подвигом, и своей любовью, и верой в родной народ.
Книга эта напомнила людям старшего поколения об одном из самых сильных потрясений их юности, молодых она учила урокам прошлого. Сила этой книги — в ее доходчивости. Искренность чувства, с какой она написана, глубоко расположила читателей к автору. Когда «Цусима» Новикова-Прибоя получила уже широкую известность, я как-то шутя спросил, не кружится ли у него голова то этой известности. Он несколько наставительно сказал: «Это успех тех, о ком я писал… а я только радуюсь, что мне удалось напомнить о них». Он бережно хранил в своей памяти облик людей Цусимы и трогательно встречал тех ее последних участников, которые, прочитав его книгу, появлялись у него.
Успех книги, однако, налагал на него новые обязательства, и он хорошо понимал, что признание всегда делает писателя должником перед своими читателями. Это ощущение никогда не покидало его в дальнейшем. Его рабочий стол все неотступнее напоминал ему о долге писателя.
Проезжая как-то через Тулу, я остановился у памятника командиру миноносца «Варяг» В. Ф. Рудневу. Памятник этот поставили его земляки. Здесь, стоя возле памятника, я вспомнил один ленинградский день, связанный с Новиковым-Прибоем.
Однажды мне довелось принять участие в учебном походе кораблей Балтийского флота. Узнав, что я иду к своим друзьям, Алексей Силыч несколько стеснительно попросил меня созвониться с ними и узнать, не будут ли они возражать, если он придет вместе со мной. Новикову-Прибою были рады, и мы поехали вместе с ним на Петроградскую сторону. Был осенний вечер, когда в Ленинграде, единственном в мире по своей особой тональности городе, молочновато голубел принесенный с моря туман, в котором слоисто лучились нимбы уже зажженных фонарей. Широкое Марсово поле торжественно и печально лежало перед нами со своими братскими могилами, а за ним двойным рядом, желто-пушистые в тумане, словно венчики, уходили по обеим сторонам Троицкого моста фонари.
— Остановитесь, — сказал Новиков-Прибой вдруг шоферу такси, — подождите нас минутку.
Он взял меня за руку, повел куда-то в сторону, и я понял, что он направляется к памятнику морякам миноносца «Стерегущий». Памятник этот изображает моряков в тот момент, когда они открывают кингстоны, чтобы затопить свое судно и погибнуть вместе с ним.
Стоя у памятника, он словно заново переживал молодость, и в глубинах его памяти возникли люди, с которыми он начинал свою жизнь… Когда он наконец повернулся, в его глазах были скупые слезинки человека, который приучил себя никогда не плакать.
— А теперь идем, — сказал он. — Говорить ничего не буду.
Но он все же не смог ничего не сказать.
— Открыть кингстоны, — усмехнулся он, когда мы уже снова ехали дальше, — легко сказать это… да изобразить тоже нетрудно. Хлынула вода в клапан — и все. А что люди в это время думали и что пережили, и что семьи их передумали и пережили!..