Первый штурман сказал:
— Странно, что совершенно нет дыма. Я полагаю, что это подводная лодка. Другого объяснения нельзя дать.
Судно исчезло совсем, как обманчивое видение.
Опять нудно заскрипели уключины. Гребцы слабо двигали веслами, в смутной надежде, что если это на самом деле была субмарина, то она может вынырнуть где-нибудь поблизости. И действительно, через некоторое время разом несколько голосов крикнули:
— Перископ! Перископ!
— Где?
— Вот, вот, за кормою!
Перископ, сверкая зеркальным глазом, торчал из воды на расстоянии каких-нибудь полутораста ярдов. Какой из воюющих сторон принадлежит эта субмарина? Может быть, это была та самая, что потопила их пароход? Воды Атлантического океана скрывали эту тайну. Да это и неважно было. Под чьим бы флагом она ни находилась, она должна спасти людей от гибели.
Гребцы побросали свои весла в шлюпку. Администрация и матросы вскочили. На лицах появилось оживление. Волнуясь и протягивая к перископу руки, все заорали, словно субмарина могла их услышать:
— Спасите, спасите!
— Воды, воды!
— Какого же дьявола она медлит?..
А первый штурман жестами старался показать, что нужна вода.
Субмарина долго рассматривала шлюпку и сразу скрыла свой блестящий глаз.
Сайменс сделал правильное предположение: это была немецкая подводная лодка. Она не могла взять этих людей к себе, где помещение и воздух были строго рассчитаны на определенное количество экипажа. И нельзя ей было снабдить злополучную шлюпку водою, так как пришлось бы обнаружить свою национальность. Вот почему она просто скрылась и, чтобы не показать своего курса, ушла в глубину океана. Такие соображения первый штурман высказал вслух, обращаясь к старшему механику Сотильо.
Карнер вставил:
— Да, от войны не жди помощи… там, где ей невыгодно это.
Только что он произнес эту фразу, как с ним случилось что-то неладное. Чахоточное, костлявое, в сухих морщинах лицо его вдруг потемнело, словно от напряжения. Серые глаза ушли под брови, налились безумием. Ухватившись одной рукой за банку, на которой он сидел, а другой — за борт шлюпки, он запрокинул назад голову, как будто увидел в знойной глубине неба что-то страшное. В груди у него заклокотало. С усилием прохрипел:
— Проклятие!..
Вместе с этим словом на искривленных губах появилась густая кровь. Двумя темно-красными струями она липко потянулась по подбородку. Он внезапно склонил голову вперед, приложил левую руку ко рту и, сейчас же откинув ее, недоверчиво уставился на обагренную свою ладонь. Зачем-то медленно и устало, сверху вниз, провел запачканной ладонью по лицу, словно хотел что-то смахнуть с него. В легких у него заклокотало сильнее. Он опять приложил ко рту ладонь, сложивши ее совочком, и начал звучно схлебывать с нее, жадно глотая, собственную кровь.
Лутатини, как и другие, окаменело смотрел на это страшное зрелище.
Карнер хотел встать, но, обессиленный, свалился спиною на борт.
— Что с вами, дорогой товарищ? — спросил Лутатини, нагибаясь над ним и поддерживая его за плечи.
В мутных глазах умирающего на мгновение прояснилось сознание. Казалось, что он узнал Лутатини. Кровавые губы его зашевелились и прохрипели чуть слышно:
— Я напился, друг…
Кто-то крикнул:
— Воды ему!..
В шлюпке засуетились. Карнер задергался в предсмертных конвульсиях. Почему-то никто не решился выбросить труп за борт, а сунули его под банки. Он лежал на дне шлюпки, свернувшись калачиком, как будто отдыхал от непосильной работы.
Матросы разразились проклятиями и страшной руганью. Потом как-то сразу остыли и, рассаживаясь в шлюпке, зловеще замолчали. Исчезла последняя энергия. И уже никакими силами, никакими угрозами нельзя было бы заставить гребцов взяться за весла. Да никто и не пытался этого сделать. Всякое душевное волнение, которое могло бы убить ощущение голода, только усиливало жажду. А тут было отчего прийти людям в возбуждение. Словно обезумев, блуждающими глазами они оглядывали океан и ничего не видели, кроме пламенеющей синевы и обдающего зноем солнца. Во рту было сухо, как от горячей золы.
— Боцман, выдать по три рюмки воды! — приказал первый штурман.
Он вытащил из бокового кармана своего кителя блокнот и аккуратно записал в нем о встрече с субмариной, указав при этом время с точностью до одной минуты. Отметил вторую жертву. Потом, немного подумав, он добавил:
«Пресной воды осталось не больше четырех-пяти литров. Управлять людьми стало трудно. К вечеру, вероятно, многие начнут сходить с ума. Командный состав все время находится под угрозой бунта».
Шлюпка простояла на одном месте до четырех часов.
В этот день люди быстрее начали угасать. Обливание морской водой больше не помогало. Словно внезапно потеряв свою молодость, все превратились в иссохших стариков с ввалившимися щеками, со сморщенной кожей. Посинели губы, у некоторых распухший язык заполнил весь рот. Под развешенным брезентом, в тени, одни сидели, другие лежали, учащенно дыша, убитые и безмолвные, словно их коснулось земное тление. И все-таки инстинкт самосохранения заставил людей снова взяться за весла и двигаться к цели. Жадно смотрели вперед, надеясь увидеть контуры африканских берегов или мрачный гранитный массив Гибралтара.
С этого момента в носовой части шлюпки началось оживление. Вокруг Кинче происходил таинственный шепот. Из отдельных слов Лутатини понял, что здесь затевается заговор против кормы. Ну что же! Он был на стороне команды, он давно заразился ее ненавистью. Только бы скорее прийти к какому-нибудь концу. Какой-то матрос, которого он даже не узнал, шепнул ему на ухо:
— Как вы, Себастьян, смотрите на это дело?
— На какое дело? — переспросил Лутатини.
— Если начальство за манишку взять и за борт?
Лутатини, охваченный животной злостью, не задумываясь, ответил:
— Я первый начну.
Матрос возразил:
— Этого не нужно делать. Вы слишком слабы. Начнут без вас.
Лутатини подумал: «Спасательная шлюпка скоро превратится в шлюпку смерти». Это прозвучало в его мозгу страшной иронией. Раза два ему пришлось садиться на банку и грести, но потом он настолько ослаб, что не мог уже двигать веслом. Спина не сгибалась, руки и ноги дрожали. Его прогнали на самый нос шлюпки, чтобы не мешал другим. Когда он уселся и привалился к борту, ему показалось, что он никогда уже больше не встанет. Голова отяжелела и так давила плечи, как будто он держал на них огромный жернов. Рот с почерневшими губами, с густой, словно клейстер, слюной раскрылся, хватая горячий воздух. Бешено прыгал пульс.
— Дайте воды… — время от времени хрипло повторял он, с трудом ворочая распухшим и прилипающим к нёбу языком.
Минуты проходили или часы — он не понимал. Всплески воды, доносившиеся из-за борта, разрывали мозг. Помутившимися глазами он смотрел на бочонок, ожидая своей порции. Кроме живительной влаги, для него теперь ничего не существовало: ни морали, ни чести, ни храмов, ни папы римского, ни совести, ни бога, ни мадонны. Все эти великие слова, когда-то приводившие в трепет его горячее сердце, здесь стали пустыми и ненужными. Другое всплывало из темных, как ночь, глубин души. Он прикидывал в уме: во время схватки могут погибнуть с той и с другой стороны человек десять и даже больше, а тогда, если только уцелеет, он с оставшимися матросами, шагая через трупы погибших, бросится прямо к бочонку, где хранится то, что сейчас стоит дороже всех драгоценностей в мире.
И мысль об этом, — мысль уродливая, как поднявшийся со дна моря труп, — нисколько не испугала его.
Матросы выработали план нападения. Кинче и здоровенный Домбер пересядут на первую банку от кормы — ближе к начальству. Когда наступит удобный момент, один из них вскочит и заорет: «Акула!» Это послужит сигналом для остальных, чтобы броситься всем на корму. Домбер ударит веслом первого штурмана, а Кинче — третьего штурмана. А тогда легко будет разделаться со старшим механиком и боцманом.