Я хватил бутылку кислых штей, гвоздь барочной в пробку вбил да и стрелил кислыми штями в орла.
Гвоздем-то орла проткнуло.
Орел в остатнем лете вернул-таки поветь и с коровами, и с телятами, и с бабой. На те же сваи угодил, малость скособочил.
Думашь, вру? Подем, покажу, сам увидишь, что поветь у меня в одну сторону кривовата.
* * *
А с чиновником оказия вышла, и все из-за кислых штей.
Прискакал к нам чиновнишко-сутяга и почал грабить, — давай ему того и другого. И штей кислых бочонок. Жонки бочонок порастрясли да в тарантас под чиновника и сунули. Чиновник на бочонок плюхнулся и придумыват, что бы ишшо стребовать?
Пиво согрелось, бочка, как пушка, разорвалась!
Чиновника выкинуло столь высоко, что через два дня воротило.
Кислы шти пеной взялись, да больше, да больше, да пол-Уймы пеной закрыло. Хорошо, что половину, — друга пол-Уймы нас откопала. Пену кислоштейну топорами рубили да на реку бросали.
По реке что твой ледоход. На пять ден всяко движенье пароходно остановилось.
А рыба пеной этой наелась и така жирна стала, что нырять силы не было, так по верху воды и плавала. Мы рыбу голыми руками ловили.
А птицы столько рыбы наели, что сами ожирели, от жиру пешком ходить стали. Мы и их голыми руками имали.
А звери столько птиц сожрали, что сами ожирели и скоро бегать от жиру занемогли. Мы и их голыми руками ловили.
И лисиц, и куниц, и соболей, и всяких других зверей, которых у нас и вовсе нет.
И были бы мы первыми богатеями, да мы-то имали да ловили голыми руками, а нас чиновники грабили в перчатках.
Дрова
Памяти вот мало стало.
Друго и нужно дело, а из головы выраниваю. Да вот поехал я за дровами в лес, верст эдак с пятнадцать уехал; хватился, а топора-то нет!
Хоть порожняком домой ворочайся, — веревка одна.
Ну, старой конь борозды не портит, а я-то что? И без топора не обойдусь?
Лес сухостойник был. Я выбрал лесину, кинул веревку на вершину да дернул рывком. Выдернул лесину. Пока лесина падала, сухи ветки обломились.
Кучу надергал, на сани навалил, сказал Карьку:
— Вези к старухе да ворочайся, я здесь подзаготовлю!
Карька головой мотнул и пошел.
А я лег поудобней. Лежу да на лесины веревку накидываю, и так, лежа да отдыхаючи, много лесу навалил. Карька до потемни возил. С последним возом и я домой пришел.
Баба-то моя с ног сбилась, дрова сваливала да укладывала. А я выотдыхался.
Баба захлопотала и самовар скорей согрела и еду на стол поставила. Меня, как гостя, угошшат за то, что много дров заготовил.
С того разу я за дровами завсегда без топора езжу. Только табаком запасаюсь, без табаку день валяться трудно.
Своя радуга
Ты спрашивашь, люблю ли я песни?
— Песни? Да без песни, коли хошь знать, внутрях у нас одни потемки. Песней мы свое нутро проветривам, как избу полыми окошками. Песней мы себя, как лампой, освешшаем.
Смолоду я был песенным мастером, стихи плел. Девки в песенны плетенки всяку ягоду собирали. Вот под квас али под молоко стихоплетенье не годилось. Покеда не пропето, все решотно живет.
Песни люблю, рассказы хороши люблю, вранья не терплю! Сам знашь: что ни говорю — верно, да таково, что верней искать негде.
Раз ввечеру повалился на повети и чую: сон и явь из-за меня друг дружке костье мнут. Кому я достанусь? Сон норовит облапить всего, а явь уперлась и пыжится на ноги поставить.
Мне что? Пушшай себе проминаются. Я тихим манером — да в сторону, да в ту, где девки поют, да и до девок не дошел.
Мимо песня текла широка, гладка. Как тут устоишь? Сел на песню, и понесло и вызняло меня в далекой вынос.
Девки петь перестали, по домам разошлись, а меня все ишшо несет, да все выше и выше, — куды, думаю, меня вынесет? Смотрю, а впереди радуга. Я в радугу вцепился, уселся покрепче и поехал вниз.
Еду, не тороплюсь, не в частом быванье ехать — в радужном сверканье. Еду да песни пою, — это от удовольствия: очень разноцветно-светло вокруг меня. Радугу под собой сгибаю да конец в нашу Уйму правлю, да к своему дому, да в окошко. Да с песней на радуге в избу и вкатился!
А баба моя плакать собралась, черно платье надела да причитанье в уме составлят; ей соседки насказали:
— Твоего-то Малину невесть куда унесло, его, поди, и в живности нет, ты уж, поди, вдова!
Как изба-то светом налилась, да как песню мою услыхала жона, разом на обрадованье повернула. Самовар согрела, горячих опекишей на стол выставила.
И чай в тот раз пили без ругани. И весь вечер меня жона «ягодиночкой» да «светиком» звала.
На улице уже потемень, а у нас в избе светлехонько. Мы и в толк не берем — отчего, да и не думам. А как я шевельнусь, свет по избе разными цветами заиграт!
— Что такое?
А дело просто. Я об радугу натерся, — вот рубаха да штаны и светят. А сам знашь: протерты штаны завсегда хорошо светятся, а тут терто об радугу. Но и спать пора и нам и другим, а свет из наших окошек на всю деревню, все и не спят. Снял рубаху да штаны, в сундук убрал. А как потемни наступят, мы выташшим рубаху али штаны и заместо лампы подвесим к потолку.
И столь приятственный свет был, что не только наши уемски, а из дальних деревень стали просить на свадьбы для нарядного освешшенья.
Эх, показать сейчас нельзя. Вишь портки на Глинник увезли, а рубаху — на Верхно Ладино. Там свадьбы идут, дак над столами повесили мою одежду, как лимонацию.
Да ты, гостюшко, впредь гости, на спутье захаживай, приворачивай. Будут портки али рубаха дома, — полюбуешься, сколь хорошо, когда своя радуга в дому.
Рыбы в раж вошли
Весновал я на Мурмане, рыбу в артели ловил. Тралов в ту пору в знати не было, ловили на поддев, ловили ярусами — по рыбе на крючок. Так это мешкотно было, что терпенья не стало глядеть.
А рыбы в воде вперегонки одна за другой: столько рыбы, что вода кипит.
Надумал я ловить на подман. Прицепил на крючок наживку да в воде наживкой мимо рыбьих носов и вожу. Рыбы в раж вошли, норовят наживку слопать. А я ловчусь, кручу да мимо продергиваю.
Рыбы всяку свою опаску бросили, так их разобрало. И треска, и пикша, и палтусина, и сайда — все заодно, хвостами по воде бьют, шумят:
— Отдай нам, Малина, наживку, аппетиту нашего не дразни!
Я ногами уперся да приослабил крючок с наживкой. Рыбы кинулись все разом. За крючок одна ухватилась, а друга за ее, а там одна за другу!
Вот тут надо не зевать. Я натужился, чуть живот не оборвал, махнул удилишшем да и выкинул рыбу из воды. Да с самого с Мурмана перекинул в нашу Уйму!
Рыбу отправил, а как будут знать, чья рыба и откудова?
Я живым манером чайку рыбиной подманил, за лапы да за крылья схватил. К носу бумажку с адресом нацепил, а на хвост — записку жоне и отписал:
«Рыбу собирай, соли. Да не скупись — соседям дай. В море рыбы хватит. Я малость отдохну да опять выхвостывать начну».
Об этом у кого хошь спроси, вся деревня знат. А чайка приобыкла и часто у нас гашшивала да записочки носила из Уймы на Мурман, а с Мурмана в Уйму, и посылки, если не велики, нашивала, так и звали — «Малининска чайка».
* * *
Как домой воротился — на пароходе али в лодке? На! На пароходе!
Его жди сколько ден! Мурмански пароходы ходили одинова в две недели, да шли с заворотами. А я торопился к горячим шаньгам.
Смастерил ходули, да таки, чтобы по дну моря шагать, а самому над морем стоять, и чтобы волной не мочило. Табаку взял пять пудов. Трубку раскурил, дым пустил — и зашагал. С трубкой иттить скорей, и устали меньше.