А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.
Она перво-наперво ум отобьет голосом, опосля того голосом всего исшшиплет, прицарапат.
Мы только выторапливались уши закрыть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихин и силы не имет.
Одиново видим — куры да собаки всполошились, кто куды удирают. Ну, нам понятно — это, значит, Перепилиха истошным голосом заверешшала.
Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал али в гостях не назвал самолутчей гостьюшкой.
Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас по Уйме силу пробует.
Мы еенну повадку вызнали дотошно.
Сейчас уши себе закрыли, кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. А попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась да мимо Перепилихи павой проплыла. Уши затворены, — и вся ересь голосова нипочем.
Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху, — по дороге только пыль взвилась.
А жаровихинцы уже приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. А дома, которы не крашены, наскоро мелом замазали — на крашеное Перепилихин голос силы не имет.
Вот Перепилиха по деревне скется, изводится. А все безо всякого толку.
Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.
Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила, дак от дома враз щепки полетели.
Жил в том дому мужичонко — Опарой его звали, житьишко у Опары маловатно, домишко чуть на ногах стоял. Опара догадался да на крышу с ушатом воды вылез да и чохнул на Перепилиху цельным ушатом.
Перепилиха смолкла и силу голосову потеряла.
Тут выскочили жаровихински жонки, а в ругани они порато наторели. И взялись они Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед.
Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет — мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.
Перепилиху мы и на обчественну пользу приспособлям: как чишшемину задумам, сейчас Перепилиху пошлем дерева да кусты голосом рубить.
Да ты погодь уходить, слушашь ты хорошо и для меня самолутчей гостюшко, погодь, может Перепилихин муж завернуть, ты евонну музыку сам послушашь.
Пирог с зубаткой
Ты послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась.
Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры. Квашню на печку поставила, а сама возле печки спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, а Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как сказку сказыват с припевом.
Слышит Перепилихин муж: ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит, Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся.
Перепилихин муж сдогадался: печку затопил скорешенько, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал — да в печку.
Испек-таки пирог!
Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости:
— Кумовье-святовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья есть! Испек я пирог, с зубаткой, приходите скорее, пока горячность из пирога не ушла!
Мы думали: кака така горячность? Ежели и простынет малость, то горячим запьем. А сами выторапливаемся.
Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню есть доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу, — все сразу.
Ну и пирожишше! Отродясь такого не видывали! Пирожишше со всех сторон ширше стола и толстяшший и румяняшший, просто загляденье, а не пирог!
Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешни. И — как следоват быть, как заведено у нас — у рыбника верхну корку срезали да подняли.
А в пироге Перепилиха! Запотягивалась и говорит: «Ах, как я тепло выспалась!»
Что тут было — и говорить не стану!
Опосля того разу я долго и к маленьким пирогам с опаской подходил.
Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не с первого разу и признали-то. Думали, какой проходяшший али проезжий — так перемят, так измочен да так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в воде вымочила, да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала да и приговаривала:
— После твоих гостей для моих гостей избу мою!
День и ночь висел на плетне Перепилихин муж. На другой день его Перепилиха сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.
Мы попробовали, а есть не стали — уж оченно Перепилихой пахло (ведь спала она в пироге-то) и злость Перепилихина на зубах хрустела.
Пуля
Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказыват как-то Пуля:
— Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую: ходу нет. Вышел на мостик, глянул: стоим.
— Что за оказия?
Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушена вскидыватся, взблескиват серебром. Винт колотит да рыбинами брызжет. А пароход — на месте. Мы это на треску наехали!
Матросы пристали ко мне, канючат:
— Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько добра задаром пропадат! Да и трюмы пусты!
Ну, ладно, дозволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели, да в рынке сколько продали.
На треске в море гуляю
Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул, и сон такой ладной завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся. Протер глаза — я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.
В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил — вышло километров на пятьсот. Длинной палкой толшшину узнал — вышло двадцать пять метров. Дело подходяшше: ехать можно. А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, огонь развел, уху сварил. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел да поспал, поспал да поел. Меня треска и кормит и везет.
Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой. На льдинах встречных алыми платочками, что жоне с Мурмана вез, знаки свои поставил. Погулял, и домой пора. Досками отгородил от всего косяка клин километров в пять. Высмотрел вожака-рыбу, накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел.
В городе у рыбной пристани углом: пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свежее — живая в воде.
Продавать стал дешевле богатеев, по грошу на пуд скидывал! Ну, покупатели ко мне валом валили.
Опосля торговли смотряшши, лицезряшши столпились на берегу. Антересно всем поглядеть на тресковой косяк. Ну, я пушшал гулять по треске робят малых с учительшами задарма, а с других жителей по копейке брал.
— Да ты, гость разлюбезной, кушай, ешь треску-то!
Из того самого стада, на котором я ехал, только уже не обессудь — посолена.
Белой медведь
Я тебе не все ишшо обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, платки по ветру полошшет. Платок алой что огонь взблескиват, что голос громкой песню вскрикиват.
Когда ишшо кто увидит его, а медведь заприметил — да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка заваляшшого нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем да и в ус не дую.
Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватишься!
Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань!
Медведь с ярости начал рыбу жрать: столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах увязла. Я медведя веревкой достал к себе и шкуру снял.
Погодь, сичас покажу шкуру, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура болшашша, шерсть длинняшша. Кажда волосина метров пять, а вся шкура — двадцать пять.