В ответ брат мягко улыбнулся.
— Умение в поисках десяти фунтов испачкать руки в дерьме — вовсе не свидетельство достоинства, но ничтожества души, Джон.
Керби подобострастно усмехнулся.
— Это для вас, милорд. А нашему брату аристократические замашки не по карману.
— Искать купюры в дерьме — действительно не аристократично, Керби, но и грум может быть аристократом, если не захочет стать на колени и копаться в навозе. Даже за десять фунтов. Аристократичность — это самоуважение и благородство…
Энселм намертво запомнил тогда эти слова, они впечатались в память и ум и, как кислота, вытравивили многие его мнения. С тех пор он стал странно безразличен к деньгам, никогда не клянчил их у отца и свёл свои прихоти к мизеру. Он не наклонился бы и за тысячей фунтов, лежи они просто на обочине дороги.
Но если аристократичность есть самоуважение, то надо очень своеобразно понимать его, чтобы пользоваться подобными Молли. Разве это не аналог дерьма? Кейтон снова пытался оправдать себя и плотским голодом, и уродством, но в воображении невольно продолжал диалог с братом, мысленно представляя, что сказал бы на это Льюис. «Любой искус, который заставляет пренебречь уважением к себе — он или дьявольский, или плебейский, мой мальчик, а любые оправдания неуважения к себе столь жалки и смешны…»
Да. The cat shuts its eyes when stealing cream. Воруя сметану, кошка закрывает глаза. Кейтон не умел лгать самому себе.
Сам Льюис был удивительным человеком — это Энселм стал понимать только сейчас. Жаль, брат умер столь безвременно. Он и вправду многому научил его, причём, лучшему в нём. В начале тех времён, когда душа Энселма начала волноваться присутствием женщин, и на белых листах стали появляться ножки и бюсты, тесня стихи, и плоть тяготила его, именно брат мог бы остановить его у той грани чистоты, которую он столь бездумно преодолел — и сколь был разочарован смрадом притонов и вульгарностью потаскух… Теперь Кейтон пытался уверить себя, что восстание плоти ещё не есть торжество гениталий над разумом, а суть причуды восприятия душой нежных запахов и томных изгибов женских талий, тонких запястий и хрупких ножек, в нём скорее сила, чем вина… Задыхаясь прикосновеньями губ к сакральным членам, обезумев белизною разъятых ног, где услышать тихий упрёк совести, когда дышит дыханьем твоим безумие? Но он снова покачал головой в тягостной бессоннице. Не лги, распутник, не лги себе. Липкий страх подцепить что-то от одной из этих жриц любви всегда был в нём — и никакое желание над ним было не властно. Он всегда помнил себя.
В памяти всплыл ещё один эпизод, когда слова брата зацепили его, коснувшись души. В четырнадцать лет он уже не молился, вняв в Вестминстере нескольким кощунственным пассажам дружков. Льюис тогда спросил его, почему он не ходит к службе? Энселм ответил, что глупо верить в то, чего нет, про себя же подумал, если бы справедливый Бог существовал — Он не сделал бы его уродом…
— Мальчик мой, ты — дворянин, — услышал он тогда. — Бунты — это удел рабов. Дворянство никогда не бунтует, тем более против Бога — высшей Любви и высшего Благородства. Ты можешь проклинать — но только свои страсти, ненавидеть — но только свои грехи, презирать — но только своё несовершенство. Никогда не отрицай Бога — это безумие ослеплённого. Никогда не возвышай голос против Него — это озлобленное лакейство. Никогда не гневи Бога и блюди заповеди Его — это принцип разума. Люби Бога — это уже патрицианство духа. Это свобода.
Кейтон запомнил и это, старался ходить в Мертоне к службе, молился, как мог, и никогда больше не высказывался атеистически, хоть и поныне многого не понимал. «Высшая любовь и высшее благородство…». Он знал, что никогда не сможет уразуметь заповедь о любви. Она не вмещалась в него. Любовь к Богу была абстракцией — он не чувствовал Его присутствия в своей жизни и не мог, не умел и не хотел любить ближних. Ему не было до них дела. Принцип же свободы, над которым он весьма мало размышлял, был для него требованием равенства с лучшими и желанием, чтобы его оставили в покое.
Часы аббатства отбили четыре утра. Кейтон застонал.
Потом в голове его замелькали воспоминания прошлых лет, какие-то школьные потасовки, всякие вздорные пустяки, но сна не было. Кейтон смутно слышал, как матушка Ричардс, споря в коридоре с Рейсом, увела полупроснувшихся девок, потом вернулся Клиффорд, задев на столе бутыль с вином и опрокинув её в блюдо с жареной свининой, громко храпел Камэрон — потом Кейтон перестал различать звуки.
Проснулся он за час до полудня — и заторопился к тётке. Придя домой, первым делом велел наносить воды в ванную — Энселму казалось, что иначе ему не избавиться от душного смрада дешёвых духов. Ему не понравился тёткин взгляд, которым она окинула его по возвращении, в нём ему померещились насмешливая издёвка, казалось, леди Кейтон прекрасно поняла, какой долг и куда призвал его в эту ночь. Кейтон сказал себе, что это фантомы больной совести, сам посмеялся сказанному, но чувствовал себя гадко. Остаток дня отмокал в ванной, стараясь даже мельком не увидеть себя в зеркалах, потом читал, а вечером сопровождал тётку в театр.
Сидя в ложе на скучнейшей пьесе, поинтересовался у леди Эмили:
— А что, тётя, зимний сезон был удачен? Я слышал, много шума наделала мисс Вейзи? Она и вправду хороша?
Леди Кейтон нахмурилась.
— Извини, малыш, мне не двадцать лет, чтобы обращать внимание на пустяки. Вся эта суета меня давно не занимает. Но одна красавица была, помню точно. Та, что родня леди Блэквуд. Была и красотка Кетти Митчелл, та тут же замуж выскочила. Что до этой Джоан… В мои годы яркое рябит в глазах, ему предпочитаешь красоту истинную. Она не показалась мне хорошенькой.
Хотя Кейтон в разговорах всегда отзывался о родне небрежно, подшучивал и над тёткой, в глубине души он любил леди Эмили. Суждения старухи, как он замечал неоднократно, были глубоки и безошибочны, и теперь Энселм удивился, что она не находит даже хорошенькой девицу, о красоте которой он был столь наслышан от Камэрона. Было очевидно, что только сам увидя мисс Вейзи, он сможет составить верное суждение.
Между тем тётка продолжила.
— Отец хотел, чтобы ты женился…
Энселм ухмыльнулся. Он не стыдился тётки и высказался откровенно.
— С моей внешностью, амбициями, родом и умом, тетушка, трудно найти невесту. Фамильное достоинство требует, а ум дает право претендовать на самое лучшее, внешность же велит довольствоваться тем, от чего откажутся все остальные, но самолюбие не хочет… да и едва ли захочет смириться с этим…
Глаза леди Эмили зло блеснули. В голосе проступило нечто странное, показавшееся Кейтону средним между сочувствием и глумлением.
— Ты молод, дорогой племянничек, вот и несёшь ерунду. Женщины считаются особами, уступающими в уме мужчинам, но ни одна из них никогда не была такой дурой, чтобы, подобно мужской половине человечества, предпочесть смазливое личико или красивую фигуру истинным достоинствам ума и души. Если ты обладаешь этими достоинствами… — тётка снова бросила на него тот иронично-понимающий взгляд, что так смутил его днём — достойная девица отыщется. Если же нет — не обессудь. А лицо мужчины, — теперь она окинула племянника прямым и оценивающим взором, — должно нести печать мужества, и ничего больше. Этого у тебя в избытке.
Энселм вздохнул. С одной стороны, воззрения леди Эмили казались успокаивающе правильными, он и вправду знавал тех, кто, отдав предпочтение пышной груди и красивым глазам, в итоге оказались мужьями недалёких дур, но, с другой стороны, он никогда не видел в глазах смотрящих на него девиц ничего, кроме равнодушия или отвращения, разве что скрытых воспитанием.
Да и обладает ли он, пришла вдруг ему в голову наипротивнейшая мысль, истинным достоинством ума и души?
Глава 4. «Требовать от красоты ещё и ума — значит притязать на совершенство, а это в наше время неразумно…»
Гостиная в доме, снимаемом милордом Ренном, была уютна и просторна, стены, обитые бледно-желтым штофом, словно крашеные желтой охрой, контрастировали с тёмными эбеновыми панелями, поверх которых были развешены гравюры в таких же тёмных рамках. Сейчас по эстампам скользил последний солнечный луч, бледный и почти бесцветный, рассыпаясь едва заметными искрами по лаковой поверхности рам.