А раз так, то…
— Извините, сэр, вы очевидно обознались…
— Очевидно, — промямлил незнакомец с очень знакомым лицом. — У того, за кого я вас принял, была рассечена правая надбровная дуга…
Он сжался.
— А у вас, как я вижу, — продолжал по-английски незнакомец, — нет даже шрама. Сделали пластическую операцию?
— Пришлось.
— В Йоханнесбурге?
— В Ковентри.
— А имя хирурга Роберт?
— Роджер.
— Ну, здравствуй, Николай Игоревич!
— Мудак!
Это было первое слово на родном языке, которое Николай Игоревич Серостанов произнес вслух за два года.
— Сдурел, брат?
— Ты мудак, Коровин, — вполголоса повторил он, чувствуя, что получает удовольствие не только от формы, но и содержания родной речи. — И всегда был мудаком. Но об этом позднее… Знаешь где отель «Рамзес»?
Мужчина кивнул. На его скверно выбритых щеках отчетливо проступили несимметричные красные пятна. Вполне возможно, как следствие оскорбленного мужского достоинства. Русскому человеку всегда неприятно услышать о себе «мудак». Даже в Каире…
— Через два часа. Европейский бар на третьем этаже. Купи себе джин, сядь за столик и не возникай. Я подойду сам. Если меня не будет, подожди пятнадцать минут и уходи. Появишься там же завтра, в семь вечера. Говори только по-английски. Все понял?
Коровин кивнул.
— Двигай!
И только когда костлявую спину Коровина поглотил селевой поток пассажиров и встречающих, он вспомнил, что так и не пожал протянутую руку…
* * *
…Последний раз он видел Коровина в начале восемьдесят пятого, в дублинском аэропорту Шэннон. Это была случайная встреча, спустя ровно год после того, как о нем вдруг забыли, словно навсегда вычеркнули из списка. На какое-то мгновение их взгляды встретились. Но ни один мускул на вытянутом лице Коровина даже не дрогнул. Связной спокойно прошествовал мимо и скрылся в проеме стеклянного пассажа, витрины которого сверкали товарами народного потребления, так недостававшими его соотечественникам. И Серостанов вновь обернулся к экрану телевизора, установленного за спиной жирного бармена в белой рубашке с бабочкой и засученными рукавами…
Время было неспокойным, удручающая череда смертей и траурных церемоний по престарелым генсекам сменилась воцарением на престоле молодого, энергичного и не в меру многословного Михаила Горбачева. Сидя со стаканом джин-тоника и наблюдая за тем, как на мигающем экране увлеченно размахивает руками генеральный секретарь ЦК КПСС в прямом эфире с корреспондентом Си-эн-эн, Серостанов с внезапной остротой, словно кто-то ткнул его булавкой под сердце, почувствовал, что, вероятно, его странное положение заживо погребенного — вовсе не случайность. Короче, как в воду глядел. А если быть совсем точным, как в бокал с джин-тоником.
Безвылазно сидя на Ближнем Востоке много лет, скованный по рукам и ногам своей «железной» легендой, Серостанов был обречен на пассивность во всем, что было хоть как-то связано с проявлением личной инициативы. Пятнадцать лет назад один из многозвездных чинов советской военной разведки, лично встретившийся с ним в обшарпанной бейрутской кофейне, сказал как бы невзначай: «Забудь о Советском Союзе, забудь о русских, и вообще забудь обо всем, что связывает тебя с родиной, старший лейтенант. Ты у нас англичанин, стало быть, таким и живи, сколько Бог отпустил. В меру пьянствуй, женись, обжирайся пудингами, заводи любовниц, проигрывай деньги в казино, болей за „Арсенал“, получай литературные премии, словом, делай что хочешь, но только оставайся в рамках легенды. Никто не знает, когда пробьет твой час. Но когда он пробьет, ты должен будешь сделать все, что от тебя потребуют. Считай, что твоя жизнь посвящена одной цели — вживанию в чужую среду. И помни, старшин лейтенант: даже твоя светлая голова — сущее ничто в сравнении с теми средствами, терпением и усилиями, которые мы вложили в ее создание…»
Два года, проведенные им в Каире без связи с Центром, без контактов с соотечественниками и практически без надежды, что этой неопределенности когда-нибудь наступит конец, были самым страшным периодом в его жизни. Серостанов дал себе слово, что придет такой день, и он обязательно расскажет о том, как жил и что чувствовал в течение двух лет среди опостылевших пирамид, прилипал-нищих и совершенно чокнутых таксистов. Просто возьмет и поделится накопленным душевным хламом с какой-нибудь эмоциональной, умной, доброй и нежной женщиной лет тридцати-тридцати пяти с безукоризненной фигурой и высокой, полной грудью, которая еще в далекой юности, зачитываясь перед сном романами Драйзера или Салмана Рушди, грезила только им, а встретив наконец свой идеал мужчины, тут же помчалась в церковь (костел, мечеть, кирху, синагогу), где и поклялась страшной клятвой, во-первых, навеки сомкнуть свои коралловые уста, а, во-вторых, перепрофилировать восхитительную грудь зрелой и искушенной в любви наяды в сокровенное вместилище душевных излияний своего ненаглядного. Образ умной, красивой, умеренно сексуальной и абсолютно немой женщины был настолько идеален, что Серостанов практически ничем не рисковал, пообещав самому себе рассказать ей все самое сокровенное. Таким образом, из многочисленных вариантов своей скоропостижной смерти он со спокойной душой вычеркивал расстрел за разглашение государственной тайны.
Какое-то время, по причине отсутствия реальных альтернатив, Серостанов просто терпел, успокаивая себя тем, что, в конце концов, курс выживания в экстремальных условиях проходят даже солдаты срочной службы. Так что, кадровому майору ГРУ с восьмилетним опытом работы за бугром, сам Бог велел терпеть… Правда, его беспокоило, что информация весьма деликатного и скоропортящегося характера накапливалась и накапливалась, а человеческие возможности запоминания, как известно, хоть и обширны, но, все-таки, ограниченны. Через полгода он уже напоминал сам себе забитый по самую щель почтовый ящик, который местный почтальон по непонятной причине упорно игнорирует. С каждым днем удерживать в голове непрекращающийся поток информации становилось все труднее и труднее; Серостанов нес и берег себя, как драгоценный сосуд, думая только о том, как бы не расплескать его специфическое содержание к моменту, когда о нем, наконец, вспомнят и соизволят поговорить по душам.
Но почтальон так и не появлялся, превращая его существование в сущий кошмар…
У профессии разведчика-нелегала или, крота, нет аналогов. И вовсе не в плане вредности или опасности этой работы. Всякая работа, — тем более, в наш сумасшедший век, — содержит определенную долю риска. Труд спелеолога или, скажем, водолаза, по сути дела, намного опаснее. Ведь, если не увлекаться детективной литературой, то работа нелегалов — те же занудство и бюрократизм, только под вымышленным именем, на иностранном языке и на чужой территории. Все равно как петь на итальянском арию Хозе, но так, чтобы публика поверила в итальянское происхождение тенора. Разница же заключается в том, что спелеологам и водолазам ни при каких обстоятельствах не нужно скрывать ни свою профессию, ни привычку принимать с утра пораньше 150 грамм с сосиской, изображая из себя в первой половине дня добросовестного работника, а во второй — заботливого мужа. При наличии комплекта жизненных неурядиц, все они, честно исследовав структурные особенности сталактитов или отвинтив допотопный гермошлем, возвращались в конце дня или недели домой. Нелегалы же счастья трудиться по системе «дом-работа-дом» лишены по определению. О реальности вялотекущей депрессии и первых признаков раздвоения личности, как следствие затянувшегося пребывания вдали от родных берез, говорить просто нет смысла. Но самое страшное, когда к перечисленным прелестям жизни о существовании крота в чужой стране элементарно забывают, даже не удосужившись черкнуть пару строк открыточкой. Мол, так и так, уважаемый господин Салливан, в ГРУ нынче большая заваруха, кадры тасуются, будущее не определено… Так что, извини, братец-крот, не до тебя нам сейчас… И спустя год полного забвения Серостанов занялся самым опасным для мужчин его возраста и профессии делом — стал задумываться о смысле жизни. Много лет назад, в учебном заведении закрытого типа, никак не связанным с восточной филологией, Серостанову преподавал один тип, в исполнении которого форма обучения ряду специфических дисциплин представлялась простой и надежной, как зубило в школьной мастерской по трудовому воспитанию подростков. «Ничего и никогда не записывать, — вдалбливал тип вкрадчивым голосом вора в законе. — Все запоминать и держать в голове. Увижу у кого-нибудь записную книжку — вырву прямую кишку и намотаю на ваш же локоть!..» Серостанов поверил этому человеку и с тех пор только и делал, что запоминал, запоминал, запоминал…