Я родился в Благовещенье. То во городе было во Казани, на вонючей речонке Булаке, в доме Плюшкина-Пастухова, ну, а номера я не помню. Ишь, какая скверная память! Забывает важную мелочь, а хранит ненужное горе. Ой ты гой еси, горе луковое, кабы памяти ты очи выело, словно дымом горьким, и сослепу она по миру нежной нищенкой, тихо жалуясь, побежала бы. Я родился в Благовещенье. Боже, Боже тысячекратный мой! Дай увидеть мне день рождения! Чтобы я без ума, без памяти, словно слово, на ветер брошенное, словно семя, таящее дерево, многошумное, многолистное, прошумел над жизнью своей! Дай увидеть мне день рождения, дай опять состариться заново! 7 апреля 1943
(«Платок мне не накинешь на роток») Платок мне не накинешь на роток. Я по-ребячески тружусь и строю, и вывожу по-русски городок, слепую крепостцу величиною с Трою. Еще хранят гроба тяжелые дубы. В цепях томится посвист соловьиный. Еще сколачиваю стены я, дабы вкусить бревенчатой судьбы и убежать от кистеня с дубиной, от всех больших дорог разбойничьей судьбины. Путивль иль Суздаль – и, над ним склонясь бездонным плачем, старческим и детским, мне горестно, что горем молодецким меня влечет к телегам половецким, что Троя рухнула и пал свет-Игорь-князь. 1943 («Мороз длиною с год. Совсем ослепла память») Мороз длиною с год. Совсем ослепла память, а год – он сед как век, он зябкий дед. Итак, начну я с вечностью под вечер самсусамить, грошовой мудрости продавши на пятак. От жизни наугад, от вечности базарной и от зимы крутой, пушистой, озорной не стану пить стакан воды отварной, не погонюсь в пургу за мастью козырной. Торговка в шубе спит. Сусальные разводы и слезных мне она сосулек посулит, но кто же мне во сне преснеющие воды и черствый черный хлеб, как язвы, посолит? Тысячеверстого сибирского радушья умом не обогнуть, пером не описать. Здесь на гербе и кнут, и дудочка пастушья, но под нее вовек не стану я плясать. Под жернова годов мороз, мохнатый мельник, всю муку и тоску – всё валит с потолка. Но знаю я, слепой и маленький отсельник, всё перемелется, посыплется мука. Иные, знать, меня Камены воспитали, что не кляну тебя, грубосугробный плен, что не умру с тоски на койке в госпитале, как некогда Рембо, Камоиньш и Верлен. 7—8 ноября 1944 САД Написать на куртине бы лето! И от солнца холст полосат. Как в последней картине балета, весь на сцену выходит сад. От решетки и до калитки, будто прыткие пастушки, пораспрыгались маргаритки, но прыжки их – лишь на вершки. Ход подсолнухов одинаков: тик да так они – так да тик! Вьются в такт им юбочки маков, жмутся нежно фижмы гвоздик. И петуний китайские шляпки закивали во все углы… Свищут пеночки и оляпки, и малиновки, и щеглы. Георгины еще в покое, а пионы уже трубят, но как лебеди спят левкои, Лоэнгрины белые спят. В страсть кидаясь и в пыл шиповный, разворачивают розы рты, размалевывают, как поповны, девы-мальвы свои мечты. И звенит жемчугами франта, и в зенит идет и в надир голос – палевое бельканто, гладиолус, тенор, Надир. И статс-дамами астры встали в перьях страусовых, и вот — сам Прокофьев ведет из дали королевских лилий гавот. И от солнечного оркестра расписной и зной и туман. Машет палочкой Август-маэстро, сумасшедший балетоман. Нет, не в «Фаусте» заклинали вас, цветы, именами менад — это в летнем балетном финале весь на сцену выходит сад. 1944 («Очень нежной тишиной») Очень нежной тишиной окружен я, как женой, и просторными руками комнатенку охватив, тихо, как немой мотив над глубокими веками мыслей, чаяний и книг, ничего не замутив, образ женщины возник, той, которой нет в помине, той, которой в мыслях нет, и в лимонно-кислой мине я погряз, – но мой портрет стал от этого не хуже, ибо тише, уже, туже очень нежной тишиной окружен я, как женой. 1944 ПОТОК ПЕРСЕИД Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна. Горючая звезда скатилась в скорбном мраке. От дома моего до самого гумна земная тишина и мертвые собаки. Крыльцо плывет, как плот, и тень шестом торчит, и двор, как малый мир, стоит не продолжаясь. А вечность в августе и плачет и молчит, звездами горькими печально обливаясь. К тебе, о полночи глубокий окоем, всю суть туманную хочу возвесть я, но мысли медленно в глухом уме моем перемещаются, как бы в веках созвездья. |