— До завтра, родной… Отпусти меня, пожалуйста… Мы же завтра увидимся… Утром… Ты первый иди, хорошо?
— Лучше ты.
Мы препирались, как дети. Потом, так и не договорившись, начали расходиться — одновременно, лицом друг к другу.
Дома, в своей времянке, я безо всякого интереса повертел в руках раковину, положил ее на стол и, выключив свет, прилег на кровать. Хотелось разобраться в себе: неужто я в самом деле влюбился?
Я так бы и не дослушал историю о Мигеле, но вдруг вспомнил, что Ирис обязательно спросит — знаю ли я продолжение.
Раковина молчала. Я растерянно потряс ее, даже подул в перламутровые розовые створки. Наконец далекий голос сказал:
«Горгони спал с полуоткрытыми глазами. От его храпа низкое пламя камина дрожало и пригибалось».
«Горгони спал с полуоткрытыми глазами. От его храпа низкое пламя камина дрожало и пригибалось. Гостей сморило еще раньше — они лежали где придется.
Мигель тихонько подкрался к отцу. Господи, что будет, если он вдруг проснется? Мальчика бил нервный озноб. Он осторожно засунул руку в карман Горгони. Вот они, ключи. Затаив дыхание, потянул к себе тяжелую вязку. Потом боком, боком к двери. Быстрее! И только во дворе перевел дыхание.
…Мигель помог беглецу оттолкнуть парусник от берега.
— Спасибо, мое маленькое чудо! — Дон Рамирес прижал его к груди, беспокойно заглянул в глаза. — А ты? Отец не простит… Поедешь со мной?
— Я сегодня разучился бояться, — тускло улыбнулся мальчик. — Возле вас. Не беспокойтесь обо мне. Попутного ветра…
Занималась заря, Мигель поднялся к себе, закрыл дубовую дверь на задвижку. А через минуту–другую внизу поднялся шум, ударило несколько выстрелов. Предчувствие беды сжало сердце мальчика, на глаза навернулись слезы. Он видел в окошко, как мечется на берегу отец со своими еще не протрезвевшими гостями, как он сыплет проклятия, посылая пули вслед паруснику.
На лестнице загремели сапоги.
— Это он, — злобно ревел Горгони. — Один он знает, где я держу ключи. Я убью его, как паршивого пса! Открывай дверь, уродина, слышишь! Убью!..
Дверь затрещала. Бабахнул один пистоль, другой. Пули щепили дерево, одна попала в баночку с краской и она, жалобно звякнув, полетела с полки.
Мигель бросился к своей картине, прижался лбом к шершавому полотну.
— Помоги мне! — прошептал он в отчаянье, захлебываясь от плача. — Спрячь меня…
Дверь упала. В комнатушку ворвался Горгони, за ним — остальные.
— Ищите ублюдка. Он где‑то здесь, — прохрипел старик. — Я разнесу пулей его проклятую голову…
Перевернули кровать. Заглянули в нишу. Кто‑то раздавил краплак, и сгустки краски расползлись по полу, будто кровь. Картина с грохотом упала.
Вдруг Смит остановился, пистолет выпал у него из рук. Повернул побледневшее лицо к Горгони.
— Слушай… Его здесь нет! В окне — решетка… Дьявол…
Он попятился к двери.
— Дьявол, дьявол! — завопили перепуганные гости, сбивая друг друга с ног, кинулись на лестницу.
Глупцы! Они ничего не знали о силе человеческого духа, о способности мысли открывать любые двери. Даже в сказку. Поэтому никто из них, конечно же, не заметил, что на картине появилась новая деталь. По зеленому лугу шел мальчик. Маленький мальчик. Он шел туда, где у горизонта виднелся прекрасный город из солнечных лучей.
Мальчик уходил не оглядываясь. Все дальше и дальше».
На следующее утро мы постеснялись уединиться, как раньше, на берегу залива Недотроги.
— Вы беретесь за ум, — сказала мама Ирис, когда мы вместе с нею свернули на пляж дома отдыха. — Лучше позже, чем никогда.
На пляже было многолюдно. Одни купались, другие упорно поджаривали себя на солнце, третьи прогуливались у кромки прибоя.
Проплыв к буйку и обратно, мы с Ирис уселись на мокрый песок и стали лепить из него крепость.
— Это будет наш дом, — начал фантазировать я. — У нас обязательно будет общий дом.
— Ты это всерьез?
— Посмотришь. Хватит, что в университете на заочном. Заочной любви не признаю.
— Но ведь я — Недотрога, — лукаво улыбнулась Ирис. — Ты сам меня так назвал. Кстати, о чем этот роман?
— Я читал только несколько отрывков. То, что сохранилось. Он обо всем. О чудесных цветах, которые сворачиваются при приближении злых и лицемерных. О людях, чьи души подобны этим цветам. О любви и подлости…
Мы говорим и говорим, ненадолго расстаемся — мать уводит Ирис на обед, затем снова парим над этим берегом — вдвоем, только вдвоем, не замечая людей и происходящего.
— Ой! — воскликнула вдруг Ирис. — Смотри.
К нам подошел лохматый пес, присел, дружелюбно поглядывая в нашу сторону.
— Давай назовем его Пришельцем, — предложила Ирис. — Он появился так же неожиданно, как пришельцы в твоем рассказе.
Я поцеловал ее, соглашаясь. Пришелец деликатно отвернулся.
— Ты что — люди вокруг! — испугалась Ирис.
— Ну и пусть. Между прочим, людей на пляже давно нет. Попрятались от дождя.
— А Пришелец? — возразила Ирис. — Он‑то все видит.
— Нет, родная, — я осторожно отвел в сторону ее мокрые волосы, привлек к себе. — Заметь краем глаза: Пришелец самый воспитанный в мире пес.
Губы Ирис тоже мокрые от дождя. На них привкус то ли молока, то ли мятной конфеты, словом, чего‑то детского и чистого.
У меня вновь все плывет перед глазами.
Пришелец отворачивается.
Во вторник Ирис была как никогда веселой и остроумной.
Иногда, правда, на нее находила необъяснимая печаль. Она умолкала, подолгу глядела на море, а то бросала на меня странные и тревожные взгляды, будто хотела убедиться, что я рядом.
Все открылось вечером.
Мы прощались в парке дома отдыха и, как всегда, никак не могли расстаться.
И тут я увидел, что Ирис… плачет.
— Что с тобой, любимая?
В сердце будто ударила черная молния. Я все понял, вернее, почувствовал.
— Лен, мама взяла билеты…
Мне сдавило горло, на глаза навернулись слезы.
— Я приеду, — сказал я, стараясь скрыть свое отчаяние. — Обязательно приеду… Если ты захочешь… К тебе. Навсегда.
— Почему? Ну почему мы не можем уйти куда‑нибудь?! — прошептала Ирис — Как твой Мигель. В картину, окно, в сказку… Почему?
Я глянул на часы: поздно, Грин уже не придет.
В небе плыла огромная, яркая луна. Она сияла до рези в глазах, но море все равно лежало черное и слепое. Кое–где, будто порванные в порыве гнева письма, белели клочки пены. Под ноги то и дело попадались медузы, выброшенные на берег. Остро несло гниющими водорослями.
«Так всегда получается! Всегда… — всплыла невеселая мысль. — Вот ты случайно нашел друзей, и тебе, как никогда, хорошо. Какое‑то время ты живешь в своем счастье, будто в крепости. Затем случается какой‑нибудь пустяк, и ты с ужасом обнаруживаешь, что крепость была из песка. Нет ее более, рассыпалась… Ирис уехала. Александр Степанович не пришел. Отпуск кончается…»
Я решительно протиснулся в расщелину и через несколько минут уже подходил к саду Кузьмы Петровича.
Но что это? Окно моей времянки светилось.
«Хозяин зашел? — предположил я. — Да нет же. Он с утра в Симферополь уехал, за женой и внучкой. Собирался пару дней погостевать».
Я невольно ускорил шаг.
На кровати сидел… Грин и читал мою рукопись. Посреди стола стояла начатая бутыль «Гамзы».
— Будь как дома, — улыбнулся Грин. — Ешь, пей и молчи. Хочу дочитать.
Дочитал. Сам собрал листы рукописи. Плеснул в стаканы вина и один подал мне. Александр Степанович молчал, и я тоже боялся обронить хоть слово. Выпили. Грин достал папиросу, но не прикурил, а пристально посмотрел на меня.
— В целом неплохо, — сказал он. — Правда, голос срывается. Кроме того, ты спешишь, скупишься на слова, поэтому характеры получаются несколько схематичными, а действие — неестественно стремительным. Но чувство, черт побери, есть! Это в двух словах. Я еще подумаю над твоей сказкой. Дома. И напишу тебе. Ладно? Письма из Зурбагана идут очень быстро.
Я не выдержал. Достал из сумки раковину, положил на стол.