Я промучился почти до вечера, извел несколько страниц, потом порвал написанное и отправился к заливу Недотроги.
Грин сидел на «моем» камне и курил.
— Как ваши поиски, Александр Степанович? — спросил я. — Нашли рукопись?
— Это была бы трагедия, — добродушно признался он. — Потом, позже… Интересен сам поиск. Я как бы возвращаюсь в те годы, воссоздаю их, начинаю переживать заново. Может, я напишу совсем другой роман. Или повесть.
— Так «Недотрога» только повод? — уточнил я.
— Вы нарушаете правила игры, молодой человек. Не узнавайте все до конца — вам самому же будет неинтересно. Мы обязательно найдем рукопись. Но по пути к ней столько интересного: встречи с людьми и приключения, тайны и находки, наконец, радость общения с морем, звездами, камнями, травой… Кстати, вы не были здесь весной?
— Нет, — ответил я, удивившись непоследовательности Грина.
— Жаль, — вздохнул он. — Мне постоянно не хватает слов, чтобы изобразить самое простое. Скажем, как цветет в горах тамариск. А попробуйте, например, передать запах обыкновенной придорожной полыни. Вот если бы можно было смешать воедино слова, краски, звуки, запахи. Но и этого мало. Мы не умеем передавать ощущения, чувства. Вот главное… Вы можете вспомнить о кино. Нет. Это попытка, эксперимент. До настоящего синтеза, передачи мироощущения еще далеко. Мы все равно немые.
— Бог мой! — воскликнул я. — Если вы, Мастер, мучаетесь невысказанностью, невозможностью найти словесную форму, в которую поместилась бы жизнь, то что остается мне. Я полдня сегодня марал бумагу. И ни одно — представьте! — ни одно слово не заговорило. Они вели себя так, будто я их позвал на казнь.
— Стоп, — перебил меня Грин. — Запишите, это удачное сравнение.
Прищурившись, он посмотрел на закатное небо, улыбнулся:
— Почаще бродите по берегу. Быть может, вам повезет и вы найдете волшебную раковину.
— Местный фольклор?
— Да, легенда… Сейчас на удивление тихие ночи. Так вот. Именно в такие ночи дельфины, не боясь пораниться о камни, подплывают вплотную к берегу. Смотрят, что мы понастроили возле моря, на наши бесчисленные следы, переговариваются. Их любовь к людям необъяснима. Возможно, несмотря на то, что мы их часто губим, они все равно считают нас своими братьями. Легенда об этом ничего не говорит… Под утро дельфины уходят. В знак бескорыстной любви они выбрасывают на берег раковину. Каждый ее может найти. Одному она пепельницей будет, другому — сувениром. А тому, у кого не глухое сердце, раковина нашепчет необыкновенную историю.
Александр Степанович замолчал.
— Только записывай, — пошутил я. — Теперь мне ясно, откуда берутся многотомные собрания сочинений.
— Как бы не так, — вздохнул Грин. Он приблизил свое лицо к моему и, глядя на меня внимательно и строго, сказал: — Волшебная раковина, к сожалению, разового пользования. Расскажет историю — и умолкнет. Навсегда. Потом ею хоть гвозди заколачивай. Но есть одна странность…
Он замолчал, достал папиросы.
Я понял — продолжения не будет. Впрочем, и так все ясно.
— Где вы остановились, Александр Степанович? — спросил я. — Вы не боитесь, что вас узнают, начнут досаждать расспросами?
— Здесь рукой подать до Зурбагана, —объяснил Грин. — А вон за той скалой у меня стоит славная лодка. Кстати, вам пора домой.
— Но я не собирался, — запротестовал я.
— Поспешите, — таинственно сказал Грин. — Дома все поймете.
Я не стал спорить. Вернувшись в свою времянку, включил свет, осмотрелся. Никаких признаков «чуда». Подумалось:
«Наверное, я надоел Александру Степановичу окололитературными разговорами. Вот он меня и отпровадил романтическим способом».
Я поужинал и решил разобрать свои припасы. Меж консервных банок первым делом попалась раковина, которую нашел утром на берегу. От нечего делать приложил розовую створку к уху: шумит ли в ней море, как говорят?
Раковину и впрямь наполняли какие‑то звуки. В них при желании можно было без труда различить и шипение прибоя, и всплески волн. Я уже хотел положить свою находку на стол, как вдруг случилось невероятное. В хаосе звуков, которые жили в раковине, мне послышался человеческий голос. Тихий, едва различимый, который что‑то сказал о тучке и одиноком всаднике.
Я замер.
«Неужто… волшебная? Не может быть. Грин на ходу сочинил ту легенду — разве не ясно. Но голос. Ведь я отчетливо слышал голос…»
На всякий случай я схватил ручку, придвинул чистый лист. Затем поплотнее прижал к уху раковину. Будто сквозь шорох палой листвы опять пробился далекий голос. На сей раз негромкий, но отчетливый:
«В вышине, среди чистого неба, мчалась белая тучка. За ней свирепой ордой неспешно двигались черные грозовые облака, и это пушистое создание небес казалось одиноким всадником, который что есть силы удирал от погони…»
Я вздрогнул, будто это гнались за мной, и стал поспешно записывать:
«В вышине, среди чистого неба, мчалась белая тучка. За ней свирепой ордой неспешно двигались черные грозовые облака, и это пушистое создание небес казалось одиноким всадником, который что есть силы удирал от погони…
Заросли полыни и маков. А еще каленая земля, почему‑то пахнущая муравьями. Он упал на нее, будто в воду. Удивленные маки стряхнули свои лепестки. Он не заплакал, потому что несказанная горечь сжала маленькое сердце, перехватила дыхание. Он решил умереть. Лежал, втиснув горбатое безобразное тело в полевые цветы, и ожидал молнии, которая испепелит его. Молнии не было. Вместо нее в вышине удирал и никак не мог удрать одинокий всадник, а где‑то далеко, возле таверны, опять вспыхнула перебранка и грянуло три выстрела.
Мигель знал, что это могло значить. Старый Горгони иногда все же узнавал, что его сына поколотили в поселке мальчишки. Тогда он выскакивал из таверны, стрелял куда глаза глядят и яростно выкрикивал:
— Сам дьявол еще в утробе матери подменил моего настоящего сына на этого выродка. Каждый–всякий бьет его, а он, видите ли, не может вытряхнуть из обидчика его вонючую душу. Горе мне, несчастному! Как упросить дьявола, чтобы взял назад этого выродка? Ну ничего! Для начала я пристрелю хоть одного пса из тех, что не пьют со мной. Берегитесь, корсиканские ублюдки! Горгони начинает мстить за свой позор…
Потом он выплевывал табачную жвачку и вновь шел утолять свою неистребимую жажду. К этому уже все привыкли.
Матери Мигель не помнил. Только изредка, когда мальчику становилось совсем невмоготу, сияющим крылом касалось его нечто удивительно теплое и ласковое. В сердце просыпалась щемящая боль, глаза переполняли слезы. Мигелю казалось, что это и есть мама, ее добрый дух, который никогда не обижает, а только прощает и одаривает лаской.
Одинокий всадник все же удрал за горизонт. Мигель еще раз всхлипнул и поднялся. Что поделаешь — даже небо не принимает такого безобразного мальчугана. А может, отец и правду говорит, что он сын самого Дьявола? Мигель почистил одежду. Пустырями и зарослями поплелся к замку. Когда‑то богатый и большой род Горгони теперь окончательно перевелся, замок превратился в развалины: ночами в нем носились стаи голодных крыс. Разве только в каминном зале собирались иногда давнишние друзья Горгони — контрабандисты и пираты чуть ли не со всей Корсики. Тогда до утра не стихал перезвон бокалов, раздавались взрывы ругани и хохота. А то еще приводили с собой каких‑то лохматых, грязных женщин, и бокалы звенели громче. Отец первым заводил песни, в которых говорилось о бурном море, богатой добыче, ну и, конечно, о пузатых бочонках с ромом и последней пуле, которую он приберег капитану…
— Горе ты мое, — заплакала кухарка, увидев побитого Мигеля. Прижгла настойкой из трав царапины на его лице, наложила в тарелку мяса. Только теперь мальчик вспомнил, что не ел с самого утра. Рвал большими кусками лепешку, жадно глотал, все прислушиваясь, не слышно ли на лестнице тяжелых шагов отца.
Под вечер Мигель спустился во внутренний двор.
Здесь было уютно и тихо. По углам из полуразрушенной кладки выбивались молодые побеги, а возле пристройки на кильблоках стоял небольшой парусник. Старик Горгони долго возился с ним, чтобы получился он быстрым и неприметным — призраком скользил вдоль побережья. Парусник был готов, и сегодня вечером отец собирался испытать его — спустить на воду…