Но не эта реальность состыковки двух эпох поразила учителя. Будучи физиком, он прекрасно понимал, что все находящееся там, за чертой, столь зримое и очевидное, на деле было произведением фантоматики, неотличимой от настоящего моделью прошлого, сотканной компьютером голограммой. Парадокс, обратный тому, который возникает при быстром мелькании спиц в колесе: там грубая сталь, оставаясь веществом, расплывается в призрак; здесь призрачное ничто превращалось для взгляда в самую что ни на есть подлинную и телесную материю. Туда, в девятнадцатый век, можно было даже шагнуть, потрогать предметы, но лишь затем, чтобы убедиться в мнимости и этой конторки, и этого массивного, с завитушками шкафа, и этих резных кресел, столь же проницаемых для взмаха руки, как самая обычная тень. И в том, что среди всей этой иллюзорной обстановки находился прилизанный, с лоснящимся от пота лицам Фаддей Бенедиктович Булгарин (Видок Фиглярин, по нелестной аттестации современников), тоже не было ничего исключительного. Как все остальное, компьютер и его моделировал по рисункам, запискам, воспоминаниям той эпохи, воссоздал облик, душевный склад, характер мыслей, наделил фантом самостоятельной, насколько это вообще возможно, жизнью доподлинного Фаддея Бенедиктовича, так что фигура у конторки могла слушать, думать, говорить и чувствовать, как сам Булгарин. Нового для Поспелова тут ничего не было. Всего несколько лет назад шальная жажда справедливости толкнула его, тогда еще студента, подобным образом воссоздать Лобачевского, чтобы хоть тень великого человека услышала благодарность потомков, ведь Лобачевский при жизни не дождался ни единого слова признания, даже простого понимания своего труда. Однако уже ослепший старик сразу перебил его излияния: “Благодарю вас, сударь, но я и так знал, что моя воображаемая геометрия будет нужна”.
Однако сейчас от Поспелова ускользал самый смысл затеи, и он не мог понять того странного разговора, который завладел его вниманием.
— Повторяю вопрос, Фаддей Бенедиктович. Вы понимали значение Пушкина в литературе?
Поспелов сразу узнал говорящего: Игорь, конечно, и тут был главным!
— Понимал-с, прекрасно понимал, ваше…
— Напоминаю: без титулов, пожалуйста!
— Хорошо-с. — Казалось, что Булгарин при каждом слове мелко раскланивается, но это впечатление создавал его ныряющий, с придыханием голос, потому что телесно он держался со смиренным достоинством.
— Если вы понимали, кто такой Пушкин, то почему вы его травили?
— Ложь сплетников и низких клеветников! Я, я — травил?! Господи, пред тобой стою, всегда желал Александру Сергеевичу добра, стихи его с восторгом печатал, мне он писал приятельски, сохранил, как святыню… могу показать…
Рука Булгарина дернулась к конторке.
— Не надо, — в голосе Игоря прорвалась брезгливость. — Эти письма двадцатых годов нам хорошо известны. Скажите лучше, что вы писали о Пушкине, например, в марте и августе 1830 года.
— Не отрицаю! — поспешно и даже как-то обрадованно воскликнул Булгарин. — Случалось, пенял достопочтенному Александру Сергеевичу, звал, некоторым образом, к достойному служению царю и отечеству. Не понят был, оскорблен эпиграммами, поношением литературных трудов моих, недостойным намеком на прошлое супруги, но зла — упаси боже! — не сохранил, ту эпиграммку сам напечатал, рыдал при безвременной кончине Александра Сергеевича… Заносчив был покойный, добрых советов не слушал, ронял свое величие поэта, так все мы, грешные, ошибаемся! Господи, отпусти ему прегрешения, как я их ему отпустил…
От обилия чувств лицо Булгарина покривилось; он сконфуженно утер слезу.
Шелест возмущения прошел по залу. Одна из девочек даже вскочила, готовая броситься, выкрикнуть потрясшее ее негодованием. Остальным удалось сохранить спокойствие, только взгляды всех сразу устремились на Игоря. Девочка, помедлив, села. Губы Игоря сурово сжались. “Да, — сочувственно подумал Поспелов. — Вот это и есть демагогия, с которой вы, ребятишечки, никогда не сталкивались. Такого ее мастера, как Фаддей, голыми руками взять и надеяться нечего… И чего, интересно, вы хотите добиться, милые вы мои?”
— Значит, добра желали, — слова Игоря тяжело упали в зал. — Тогда поясните, как это ваше утверждение согласуется с тем, что вы секретно писали и говорили о Пушкине Бенкендорфу?
Сжав пальцами край конторки, Булгарин подался вперед, будто желая лучше расслышать. Его глаза, в которых еще стояли слезы, моргнули, совсем как у старого, привычного к побоям пса. Никакого звука он, впрочем, не издал.
— Забыли? Может быть, напомнить вам некоторые ваши доносы? Этот, например: “К сему прилагаю все тайно ходящие в списках стихи г. Пушкина, содержание которых несомненно изобличает вредный уклон его мыслей…”
“Ого! — изумился Поспелов. — Где они нашли такой документ? Впрочем, что я… Это же артефакт, иначе в учебниках было бы. Конечно! Такого доноса Булгарина не сохранилось, но как палеонтолог по одной кости способен реконструировать скелет, так и центральный компьютер, к которому ребята, несомненно, подключились, может по известным фактам и записям воссоздать утраченный текст. Не дословно, но вряд ли и сам Булгарин хорошо помнит написанное им когда-то… Рискованно, но, кажется, ребята попали в самую точку”.
— …Назвать день, когда вы это написали?
Ответа не последовало. Что-то шепчущие губы Булгарина побелели, он пошатнулся, криво оседая в ближнее кресло.
— Страховочный импульс!!! — бешено крикнул Игорь. — Упредить не могли?!
— Спокойно, спокойно, — ломким басом отозвался второй, с края подросток. Его короткие пальцы проворно коснулись чего-то на пульте дистанционного управления, который он держал на коленях. Склоненное лицо подсветили беглые огоньки индикатора. — Это не сердечный приступ (Поспелов невольно вздрогнул), даже не обморок. Просто испуг и ма-аленькая игра в жука-притворяшку.
— Но ты хоть сбалансировал тонус?
— Еще бы! Пусть посидит, отдохнет, поразмыслит…
— А обратная связь?
— Отключена. Не видит он теперь нас и не слышит — эмоционируй как хочешь!
Поспелов вжался в тень, ибо ребята тут же повскакали с мест. Всех прорвало. Всем не терпелось высказаться, все спешили высказаться и кричали наперебой, как только возможно в их возрасте.
— Вот тип!!! С таким слизняком возиться — потом год тошнить будет…
— Игорь, чего ты: “Пушкин да Пушкин!” Надо по всему спектру, исподволь, а ты — бац!.. Я тебе медитировал, медитировал…
— Нет, ты представь, каково было Пушкину! Вот только он написал “Пророка”, в уме еще не остыли строчки “И внял я неба содроганье…”, а в редакции к нему с улыбочкой Булгарин, и надо раскланиваться с этим доносчиком, руку жать…
— Раскланивался он с ним, как же! Он в письмах его “сволочью нашей литературы” называл…
— То в письмах! А в жизни от него куда денешься…
— …Ленка, ты заметила, какие у Булгарина стали глаза? Печальные-печальные…
— А я что говорила! Жизнь у него была собачья, может, не так он и виноват…
— Кто не виноват?!. Булгарин?!
— Ну о чем вы… Надо разобраться, выяснить…
— Нет, вы слышали?! Она ему сочувствует!!!
— Почему бы и нет? Надо по справедливости.
— А он к кому-нибудь был справедлив?
— Так это же он! Уподобиться хочешь?
— Что, что ты сказала? Повтори!
— Ничего я не сказала, только булгарины и позже были. Гораздо позже, а раз так…
— Увидите, каяться он сейчас будет. Возразить-то нечего. Даже скуч…
— Тихо! — Игорь предостерегающе вскинул руку. — Приходит в себя. По местам, живо! Петя, готовь связь, а вы думайте, прежде чем советовать…
Все тотчас смолкло. Будто и не было суматохи, крика, задиристой перепалки, привычка к самодисциплине мигом взяла свое. Свободно и непринужденно, в то же время подтянуто и достойно в зале сидели… Судьи? Нет. Но и не зрители. И уж, пожалуй, не дети. Исследователи. У всех в ушах снова очутились медитационные фоноклипы, которые позволяли Игорю улавливать мысленные советы, отбирать лучшие, так что мышление становилось коллективным, хотя разговор вел только один. Поспелов невольно залюбовался знакомыми лицами, на которых сейчас так ясно отражалась сосредоточенная работа ума и чувств. Вмешиваться не имело смысла. Какой бы ни была поставленная цель, ребята подготовились серьезно, с той ответственностью и внутренней свободой, без которой не может быть гражданина.